Шрифт:
Закладка:
Уезжая на Запад, Мамлеев дважды приезжал ко мне на дачу, не заставал меня, но все-таки у нас с ним состоялся интересный разговор. Я сказал ему: «Юра, не вяжись с третьей волной, твое место среди западных экстремистов — и левых, и правых», то есть среди тех людей, на которых ориентировался гораздо менее даровитый, чем он, Лимонов. Но Юра избрал совсем другой путь и ныне почти забыт. На Калитниковском кладбище Мамлеев в ту зиму нашел много тем и часто радовал компанию своими новыми опусами. Вокруг церкви рыли траншеи для газа и была масса выкопанных человеческих костей, а в горах клад-бищенского мусора были черные ленты с душераздирающими надписями и восковые цветы. Мамлеевцы собирали эти кости и погребальные реликвии и кладбищенизировали московские квартиры. Мамлеев читал свои рассказы, а они разбрасывали кости по квартирам московской интеллигенции, засовывали ребра, челюсти, цветочки и венки в шифоньеры, гардеробы и даже в детские кроватки. Понятно, что потом был шум и ис-терики женщин. Вокруг всего этого было много смешного в духе писателя Лескова, который тоже хотел уютно пожить в России и юморил русскую жизнь, которая априорно так страшна, что ее ни юморить, ни уютить невозможно — получается одна стилизация. Один мой молодой знакомый, делец, на целую жизнь моложе меня, недавно сказал: «Я целые дни занят только тем, что доказываю другим, что я не дерьмо. И в этом утверждении проходит вся моя жизнь. Ведь жили же когда-то в России по-другому». Да, наверное, жили по-другому, но я этого не помню. Духовно в шестидесятые годы нашего века нам было жить легче, потому что, шестидесятники, были шалые дикие люди. Мы каждый, сам по себе, в своем углу, от винта к ядреной фене, послали куда подальше СССР, и советскую культуру, и левую русскую культуру, приведшую к 1917 году, и самих себя, и свою судьбу, решив принципиально жить духовно на краю бездонной пропасти, не примыкая ни к кому и ни к чему, так как все заведомо изгажено, испакощено и испохаблено. Такая позиция дает духовную свободу, легкость житейской походки, но с точки зрения практической жизни, конечно, очень трудна. Но, насколько мне известно, никто из шестидесятников не жаловался ни на свою жизнь, ни на свою судьбу. Мы и умирая сохраним молодость духа разрушителей огромной страшной тюрьмы, которой, казалось, не будет ни конца, ни края. Сейчас на месте России огромная все всасывающая в себя черная воронка, в которой со страшной скоростью вертятся щепки, мусор и различная гадость. Мы, шестидесятники, в эту воронку заглядываем, плюем туда и харкаем, и нам не страшно, а кругом все боятся, как бы их туда ни утянуло. Пожалуй, что не было у нас ни у кого физического страха ни перед чем, так как смерть, по большому счету, это всегда свобода и когда человек безразличен (не кичится, а всерьез) к смерти, то он свободен. Для очень многих нестрах смерти привел к нежеланию вообще жить, и они все ушли рано, всячески помогая собственному исчезновению. Все это повторный русский декаданс с его особо близким отношением к смерти. Вот тот же Лимонов (Савенко) очень кичится тем, что у него, как у самурая, нет страха смерти — «жизнь самурая — это его смерть», — но на самом деле он со смертью все-таки на «вы», ища в дне секса эквивалент смерти, что в общем-то довольно банально. Во все времена были клиенты, откупавшие на неделю бордели и устраивающие там всесветные загулы, но все-таки мир не бордель, не все женщины инфантильные потаскухи, как его Леночка «Козлик», и все устроено на свете сложнее и одновременно проще. Лимонов пришелся ко двору в современной России целому кусту поколения молодежи, бурно переживающей сексуальную и номенклатурную буржуазную революцию и привыкшей мыслить матерными терминами. В одном модном московском валютном кабаке под столами ползает известная среднеазиатская проститутка Малика, делающая под столом минет клиентам, за что они опускают ей под стол долларовые купюры. Хорошим тоном у этой публики считается не выражать на лице эмоций при подстольном процессе, а по телевидению выступает очередная разведенная жена Лимонова, кабацкая певичка Наташа Медведева с сентенциями «нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете». Вот это и есть потенциальные лимоновские читатели и круг его идей, очень далекий и от Генри Миллера, и от других его западных прототипов. Фактически, лимоновщина — это эпос группового часто сортирного секса будущих русских чернорубашечников, в чьи фюреры постепенно превращается автор матерных романов и документальных очерков из своей удачной половой жизни. Читателям остается только порадоваться и позавидовать автору, которые огуливает дам самого разного возраста и запаха, о чем он живописует с нюхом бродячего кобеля, ищущего собачью свадьбу. Так как птичий рынок и Калитниковское кладбище очень даже связаны с собаками, то лимоновская тема возникла, по-видимому, у меня по ассоциации.
Недалеко от Калитниковского кладбища начинается район поселения старообрядцев, группировавшихся вокруг Рогожского кладбища с его незакрытыми храмами. Некоторые старообрядцы и единоверцы, бывавшие в Калитниковском храме, познакомились со мной и видя, что я не курю и никогда не бываю пьян, пригласили меня работать у них. Один храм на Рогожской был разделен на две части — половина единоверческая, а половина в подчинении Московской патриархии. Мне пришлось работать в обоих храмах на следующий год после Калитников. В единоверческом храме основную массу составляли потомки еще допетровских стрельцов из Михайловской слободы. Это около погоста села Чулково по Киевскому шоссе. На Рогожском было прекрасно, настоящая древняя Русь, оппозиционная не только большевикам, но и петровско-петербургской России. Русское старообрядчество — это исконно русское, более чем трехсотлетнее диссидентство и оппозиция западному пути развития России. В сараях Калитниковского кладбища среди мусора и дров было много старых икон 18–19 веков, которые мне отдали и которыми я завалил и свою тогдашнюю квартиру, и квартиры своих друзей-художников. В отличие от многих реставраторов, я