Шрифт:
Закладка:
Пространство, мастерски организованное в миниатюре, играет важную роль в развитии уничижительного ритуала. Контрапунктом по отношению к изгнанию из городского пространства является выбор центральной площади в качестве сцены, на которой разворачивается казнь: ее центральность и социальная роль делают из площади естественный центр бунта, «кровавое озеро»[162], театр резни и убийств для толпы, требующей справедливости. Похожим образом обычно труп выставляется напоказ в пространствах-эмблемах: например, повешение под окнами Палаццо Веккьо после 1478 года, которому положил традицию знаменитый заговор Пацци, после которого тела заговорщиков долгое время были выставлены на осмеяние народу по воле Лоренцо Великолепного. Но не только: такие практики, как волочение трупа, процессии с нанизанными на шесты частями тела, разворачиваются на всем городском пространстве вдоль самых значимых мест. Хроники часто описывают маршруты этих «крестных ходов» останавливаясь на знаковых этапах шествий: дворцы правосудия, улицы и площади, пройденные восставшими, места, в которых были совершены преступления, перекопанные и оскверненные захоронения, дом виновника – часто придающегося отъявленному грабежу – и, наконец, священные места, в которых беглецы напрасно искали укрытие. Звуковое измерение не уступает пространственному. Среди общего обыденного многоголосья, звона колоколов, труб и чтения приговоров, сопутствующих экзекуциям, летописи позволяют нам расслышать почти повсеместные выкрики толпы и восставших: «Смерть герцогу и его приспешникам, во имя народа, Флорентийской коммуны и свободы!» – с вызовом выкрикивают мятежники герцогу Готье де Бриенн, чьи немногочисленные последователи стараются без какой либо пользы возразить: «да здравствует граф, наш господин!»[163]; в Ферраре растет rumor (рус. «шум»), термин, который в хрониках позднего средневековья не случайно означает протестное движение, толпа требует выдать им голову предателя: «хотим предателя» (лат. volumus proditorem)[164].
Раздевание, четвертование, подвешивание вниз головой, отрезание головы, рук и гениталий, вырывание глаз, волочение по земле и выставление останков на показ – все эти формы насилия включены в область официального правосудия и предусмотрены городскими статутами, которые не скупятся на посмертные унижения вдобавок к смертельному приговору (богатый репертуар случаев представлен в научных работах Андреа Цорци)[165]. Все, кроме антропофагии, символической кульминации опорочивающего ритуала. Ясно, что бок о бок с официальной практикой сосуществовали непризнанные и неузаконенные насильственные практики и, казалось бы, чуждые любой форме дисциплины; однако, внимательно перечитывая хроники, мы задаемся вопросом, не кроются ли за самыми спонтанными формами социального поведения менее бросающиеся в глаза инструменты контроля, либо некоторые периодически повторяющиеся и привычные схемы, пусть и не кристаллизованные в какой-либо правовой форме. Чтобы это узнать, нет иного способа, чем сконцентрироваться на каннибалах и их преступлениях.
4. Жертвы и палачи
Несомненно, несчастным, но безоговорочным главным героем на сцене является жертва, в противовес своим палачам.
Динамика и ход действий ритуала зависят от прошлого героя. Согласно параллелизму, свойственному уголовной процедуре, наказание напрямую зависит от преступлений, совершенных жертвой при жизни: в Константинополе, в 1185 году, базилевс Андроник Комнин был отдан на растерзание женщинам, потому что причинил им до этого зло; во Флоренции мессер Симоне да Норча, один из людей афинского герцога, «обезглавил многих, посему его постигла та же участь»[166]; в Форли с Марко Сочакарро, выбросившим из окна труп Риарио, в свою очередь произойдет то же самое, да так, чтобы он упал «на тот же клочок земли, что и князь», в то время как у Пальярино «отрезали детородный член и засунули в рот голове […] и потом волокли эту срамную голову»[167], в противовес оскорблению, нанесенному князю Риарио, которого волокли по городу, привязав за ноги к коню.
Но кто же является жертвами именно антропофагии?
Свидетельства предстают довольно разнородными. Два аспекта, с упорством всплывающие в большинстве хроник, могут служить общим знаменателем: жертвы – это аристократы и виновные в политических преступлениях, связанные друг с другом, причем одно редко существовало без другого.
Политические обвинения и преступления, совершенные виновным и его приспешниками, перечислены с мелочной настойчивостью в большей части хроник: Виллани, например, описывает хранителя Гульельмо Ассизского как свирепого и находящего удовольствие в «жестоких расправах над людьми» человека[168]. Вначале, оказав поддержку афинскому герцогу в насильственном захвате независимости флорентийцев, «он добровольно пошел на предательство»[169], способствуя ему в присвоении пожизненной власти над городом; он взялся в дальнейшем за роль исполнителя правосудия, сделавшись герцогским головорезом и палачом.
На самом деле афинский герцог был убит заочно, посредством заклания в жертву хранителя с его сыном. Автор пишет о правлении герцога как о божественном наказании: его господство наряду с остальными бедами, выпавшими на долю города – наводнением, голодом, неурожаем, – было ниспослано «Богом за грехи наши» для того, чтобы «мы исправили наши недостатки»[170], утверждает Виллани. Публичное правосудие должно предостеречь флорентийцев от узурпаторов свободы во Флоренции: «пускай усвоят отныне и впредь те, что придут после нас, что не стоит желать себе ни вечного, ни пожизненного господина»; каннибализм представляет собой, таким образом, эталон наказания для тирана. Наказание это выпадает, однако, на долю герцогского приказчика, Гульельмо Ассизского, «предателя и преследователя народа Флоренции»[171].
Повествование о падении герцога Афин присутствует и в «О судьбах выдающихся мужей», но прототип жестокого правителя представлен в еще более ярких красках сквозь призму портрета Андроника Комнина. Восточный государь, пришедший к власти путем «ран, смерти и крови своих подданных», предстал идеальным стереотипом тирана: «убийца собственной семьи, жестокий, похотливый насильник девственниц и замужних женщин, посвятивший себя грабежу и воровству сбережений горожан, окруженный отцеубийцами паразитами и безбожниками»[172]. Похожим образом Альтобелло ди Кьяравалле в изображении Матуранцио способен на бесчеловечные зверства: «очень жестокий и склонный к беззаконию человек; вплоть до того, что, будь жив Нерон, слава о его зверствах опередила бы славу Нерона». Его жестокая смерть «была справедливым божественным судом за то, что он совершил, пока был жив»[173], и будет служить упреком потомкам, как и судьба герцога Афин согласно Виллани. Либо как в заговоре в Форли, Андреа Орси несет ответ за преступление детей, косвенно выплачивая дань за узурпацию власти, самое тяжкое наказание для «тех, кто нанес вред государству»[174].
Антропофагия выступает заслуженным наказанием за плохое правление или за покушение на незаконное присвоение власти: преступление гораздо более жестокое, так как покушается не на индивидуума, но на всю общину. Наказание должно быть примерным и публичным. Совсем не обязательно, чтобы за проступок расплачивался сам виновник: на выбор жертвы влияет не столько ее прямая ответственность, сколько показательность ее вины. Речь идет о вселенной символов, в рамках которой инсценировка наказания виновного обладает таким же весом – если не большим, – что и сама физическая расправа (между XV и XVI веками часто прибегают, хоть и с перерывами, к самой настоящей заочной executio, т. е. расправе)[175].
Кто же исполняет роль палачей? Кто был готов расчленять, сажать на кол и пожирать трупы на общей волне коллективного правосудия?
Нестабильное и впечатлительное множество, толпа, потерявшая всякий контроль и чуждая дисциплине, состоящая из тех же людей, что готовы вырвать приговоренных из