Шрифт:
Закладка:
Монахи говорят, что я не священник. Когда я уверяю, что у меня ноют стекла, они смеются. Как объяснить, что мне в точности известно, сколько шагов они делают по каменным плиткам? Как объяснить, что мои ребра отзываются каждый раз, когда монах переворачивается под простыней? Но они не верят мне. Вчера я выпил четыре литра вина. Они выбежали во внутренний дворик, ударяя себя в грудь с криком: «Землетрясение!». Тому, кто смеялся громче всех, я швырнул на тонзуру обломок карниза.
Они думают, что монастырь вечен. Я же знаю, что скоро умру. Я не безумец: я не утверждаю, что монастырь — это я (если говорить о материалах, из которых он сделан). Я — сознание монастыря. В то же время я существую как человек. Это просто. Ничего необычного. Если я напиваюсь, здание дрожит. Если ветер задувает в окна, я начинаю ежиться. Мои собратья пытаются спасти свою душу. Я сражаюсь за то, чтобы постройка не рухнула из-за подгнившего фундамента.
От их песнопений по моим стенам идут трещины. Я попросил их молиться молча, в размышлении. Они стали петь еще громче. Прямо под ними стена осыпается, может рухнуть алтарь. От этого у меня болят почки. Монахи уничтожают меня свои гудением, своими распятиями, своими картинами, своим ворочаньем под простыней. Они плохо кормят меня. Они, в одно прекрасное утро, меня обрушат.
Воскресенье. К нам приехал, в красивой военной форме, президент Республики, а с ним — двадцать представителей лучших семейств и множество солдат. Сегодня мне хуже, чем когда-либо. Они одеты в парадную одежду. Словно собрались на бал. Я больше не могу. Почему я не священник-воздушный-змей или не священник-травинка? Было бы так приятно ощущать грубой цветной бумагой чистый воздух, паря в высоте, или корнями — объятие теплой, нежной земли.
У меня нет сомнений на собственный счет. И все же я хочу осязаемо дать понять им и себе самому, что я — это монастырь. Здесь кое-что не так. Первое: если я не расслаблю мышцы живота, то стены не падут и я
никогда ничего не докажу. Второе: если я решусь на смертельный шаг, то докажу все — ценой самоуничтожения. (Я прекрасен: моя черепица блестит под дождем, как чешуя лосося). Но если все же стены не рухнут, несмотря на мои действия?
Я не перестану быть тем, кто я есть. Возможно, я — не этот монастырь, а другой, похожий, в ином месте. А кроме того, разве необходимо, чтобы существовал «реальный» монастырь? Мне достаточно знать, что стоит расслабить мышцы живота — и наступит мой конец.
170. ГОРИ, ВЕДЬМА, ГОРИ!
Монахиню сжигали живьем. Нищий, гонимый холодом, пришел в церковь, прося приютить его. У монахини не нашлось дерева, чтобы его обогреть, и она сожгла деревянную мадонну. А теперь аббат, высохший старик, на чьем лице никогда не видели улыбки, сжигал ее саму, назвав коммунисткой и обвинив в святотатстве. Костер горел. Ее тело горело, горело, горело, горело, шли часы и дни, прошло три недели, а плоть ее, объятая пламенем, все не сгорала. Ночью в деревне теперь было светло, петухи то и дело кричали, жители соседних домов не могли уснуть. Они выстроились цепочкой и стали передавать по ней ведра с водой, чтобы потушить огонь, — тот не угасал. Тогда ее, швыряющую языки пламени, бросили в колодец и засыпали песком. Сильный жар, идущий из глубокой могилы, привлек мух, пауков и змей. Тогда женщину решили выкопать. Она все еще горела, не умирая. Ее попросили погаснуть. Не говоря ни слова, она направилась к церкви, стащила аббата с амвона и прижала к груди: «Войди в Его сердце!». Когда старик сгорел, не оставив пепла, женщина погасла. Затем взяла метлу и, как раньше, принялась подметать пол. Обитатели деревни принесли ей дров, опасаясь, что придет еще один нищий и попросит приютить его.
171. ЭУХЕНИЯ
Нет искусства низкого и высокого. Каждый должен делать свое дело. Я тоже художник! Гримировать мертвых совсем нелегко. Во-первых, грим должен быть незаметным; во-вторых, лицо должно выражать здоровье и оптимизм; в-третьих, его черты нельзя нарушать. Порой исходный материал приходит к нам в плохом состоянии. Цвет лица, его выражение восстанавливаются по рассказам родных и близких, а рассказы эти часто противоречивы. И все же я честно выполняю свою работу. На месте холодного, с искаженными чертами лица возникает теплое, правильных форм. Я не доверяю, как некоторые мои сотоварищи-халтурщики, глазам родственников, затуманенным слезами или страхом. Я — художник!.. Через несколько минут можно будет сказать «ну вот!».
Любой другой на моем месте остался бы доволен, посчитав, что достиг вершины своей карьеры. И не случайно: запертый в Конгрессе, я работаю над трупом Бессмертного. Снаружи миллион зеленорубашечников ждет, когда откроется дверь, чтобы промаршировать перед «усопшим». Они не знают того, что знаю я.
Вчера двенадцать церковных иерархов в гражданской одежде призвали меня в помещения Верховного престола. И там, в кабинете, дав всевозможные клятвы относительно своего молчания, я узнал секрет. Мозгом были они, а «бессмертный» — всего лишь их марионеткой. Необходимо, чтобы зеленорубашечники верили, будто вождь по-прежнему жив. Моя задача — как можно лучше загримировать его под живого и ежедневно воссоздавать заново свой шедевр, чтобы никто не проведал об этом. «Это самое важное условие для легенды о воскресении!» — сказали мне. Мое благополучие обеспечено. Я должен быть доволен, но это не так. Когда двери откроются, будет подписан мой приговор. И приговор этому лживому учению.
Из-за своей профессии я так и не смог найти себе жену. Женщины говорили, что от моих пальцев исходит запах мертвого тела. Время от времени какая-нибудь извращенка ищет меня, желая поцеловать мне руки. Бедняки презирают меня, потому что я работаю только с лицами богатых. Они неправы. Лицо бедняка почти одинаково, мертвый он или живой; иногда в гробу на нем появляется выражение даже более умиротворенное, чем при жизни. С клиентами из высшего общества все по-другому: мне приносят исходный материал, обряженный во фраки и военную форму с медалями, кольцами, лентами, крестами, жабо, и от меня хотят побольше цвета, побольше оптимизма. Когда