Шрифт:
Закладка:
У Троцкого-портретиста исключительная образность и красочность письма. Но главное для него – политическая позиция героя. Вот что он пишет в своем очерке о Петре Струве, опубликованном в 1909 году: «Главный талант Струве или, если хотите, проклятие его природы в том, что он всегда действовал «по поручению». Идеи-властительницы никогда не знал; зато всегда стоял к услугам выдвигающихся классов – для идеологических поручений… в будущем сможет утешаться разве лишь Длинным политическим титулом своим в новом издании словаря Брокгауза: сперва марксист, затем либерал-идеалист, а после того славянофил-антисемит и великороссийский империалист… из голынтинских выходцев»{1125}.
Большинство его портретов написаны только темными тонами или только светлыми. У него как у истого большевика была позиция: или союзник, или противник; или друг, или враг. И если враг – на портрете нет ни одного светлого пятна. В черновике статьи «Царская рать за охотой» Троцкий пишет о Николае II: «Тупой и запуганный, ничтожный и всесильный, весь во власти предрассудков, достойных эскимоса, с кровью, отравленной всеми пороками рода царских поколений…»{1126} Чувство меры здесь явно изменило Троцкому. Не с тех ли пор у нас русского императора изображали абсолютным ничтожеством? Троцкий не хотел замечать сильных сторон облика последнего царя: невозмутимость в самых трагических ситуациях, мужество, державное достоинство и т. д. Но по Троцкому: раз император – значит, средоточие зла и низостей…
Троцкий понимал, что история – не просто смена времен и эпох. Это бесконечная галерея лиц, оставивших свой след на земле. В 1901–1902 годах Троцкий сделал ряд набросков к портретам В. А. Жуковского, Н. В. Гоголя, А. И. Герцена, Н. А. Добролюбова, очень любимого им Г. И. Успенского. Для всех них характерны многоцветность, разнообразие оттенков и в то же время интеллектуальная расплывчатость, акцентирование внимания лишь на каком-то нюансе характера или судьбы. В этих работах Бронштейн (тогда он еще не был Троцким) предстает как начинающий импрессионист, быстро накладывающий свои впечатления-мазки на полотно.
Работая, например, над очерком о Жуковском, молодой литератор «нажимает» на его романтизм: писатель «приспособил к русскому климату немецких и английских чертей – и тем насадил в России романтизм». Каков романтизм Жуковского? «Это – желание, стремление, порыв, чувство, вздох, стон, жалоба на несовершенные надежды, которым не было имени, грусть по утраченном счастье, которое бог знает в чем состояло… Всю свою жизнь писатель прожил в оранжерейной атмосфере… И во всю жизнь, во всю долгую жизнь Жуковского, кошмары крепостного права не тревожили его поэтического полусна»{1127}.
Иногда молодому публицисту удается одной-двумя фразами сказать во сто крат больше, чем кому-нибудь другому: «…Гоголь-сердцевед, Гоголь-юморист, Гоголь-реалист, выведший на лобное место всероссийскую пошлость, узость, бездеятельность, маниловщину… Кто посмеет бросить ныне камень осуждения в великого мученика совести, который так страстно искал истины и ценой таких страданий покупал заблуждение?»{1128} Поразительно умение совсем молодого Троцкого в парадоксально-афористической форме ярко высветить основную черту личности, портрет которой он создавал: «великий мученик совести…»
О Герцене Троцкий написал то, что сегодня в какой-то степени можно отнести и к нему самому: «Мы, по-видимому, вступаем в ”эпоху“ реставрации или, пожалуй, легализации Герцена, что естественным образом создает или обновляет некоторый культ его личности. Мы искренно и глубоко убеждены, что личность Герцена настолько громадна, выпукла, заслуги его в истории развития русского общественного самосознания столь велики, что исключают надобность и возможность какой бы то ни было переоценки, преувеличения…»{1129} Троцкий не мог знать, что в некотором смысле он в чем-то повторит общественную судьбу Герцена. Конечно, его «Бюллетень оппозиции» не был так возвышен, как «Колокол» Герцена, но их роднила мятежность духа и тоска по свободе для родины. Хотя для революционера XX века свобода была закована в классовые обручи, а у Герцена она витала высоко над извечным эгоизмом социальных групп.
Охватывая своим взором целую эпоху мастеров слова, Троцкий явно не симпатизирует декадансу, мистике, глубоко субъективной философичности целого ряда видных русских литераторов в начале нынешнего столетия. Особенно достается Константину Бальмонту и Дмитрию Мережковскому. В очерке «О Бальмонте» Троцкий сыграл с поэтом злую шутку: напечатал в начале статьи стихотворение Бальмонта в шестнадцать строк; при этом последнее четверостишие поставил первым, третье – вторым и т. д. Другими словами, «перестроил» стих. И спрашивает, заметил ли это читатель. Действительно, не зная стихотворения, обнаружить это невозможно. Троцкий в восторге: он «доказал», что Бальмонт – «верный носитель декадентского идеала, который ”эмансипирует“ поэтическую строку от здравого смысла…»{1130}
«Подковырнув» таким образом своеобразного поэта, Троцкий откровенно высмеивает формалистические увлечения Бальмонта, который «беззаботно приплясывает» в такт стиху и «приседает на рифмах». Читая очерк о поэте, закончившем свою жизнь, как и Троцкий, в изгнании, еще раз убеждаешься: неординарным, нестандартным, необычным людям и самобытному таланту всегда жить трудно. Усредненность, обычность, конформность не вызывают столь ядовитых тирад. Но… их носители редко удостаиваются собственных портретов.
Троцкий давно интересовался публикациями Дмитрия Мережковского и его жены, Зинаиды Гиппиус. Она интересовала Троцкого не столько как поэтесса (к ее стихам он относился насмешливо-иронически), сколько как писательница-портретистка. Будучи уже на Принкипо, изгнанник с интересом прочел воспоминания этой женщины о великих современниках, которых она знала лично, – о А. Блоке, А. Белом, Ф. Сологубе, В. Розанове, Л. Толстом, А. Чехове и других. Книга называлась «Живые лица. Синяя книга: петербургский дневник 1914–1918» (напечатана в Белграде). Троцкий не мог не отдать должного мастерству и наблюдательности писательницы, не преминув, правда, высмеять ее мистику, о которой интеллигенция Петербурга еще на пороге века рассказывала анекдоты. Многие знали, что для Гиппиус число 9 было кошмаром. Оно, как писала поэтесса, преследовало ее всю жизнь. В этой цифре ей виделся перст Провидения. Возможно, что так все и было. Троцкий никогда не узнает, что ее муж, Дмитрий Мережковский, умрет 9 декабря 1941 года, а она сама – 9 сентября 1945 года…
Дочь обер-прокурора Сената Николая Романовича Гиппиуса, выходца из Мекленбурга, горячо встретив Февраль 1917 года, отпрянула от Октября со страхом и ужасом:
Лежим, заплеваны и связаны,
По всем углам.
Плевки матросские размазаны
У нас по лбам.
Столпы, радетели, воители
Давно в бегах.
И только вьются согласители
В своих Це-ках.
Мы стали псами подзаборными
Не уползти!
Уж разобрал руками черными
Викжель пути…{1131}
Стихотворение датировано 9 ноября 1917 года. Троцкий отчеркнул в сборнике эти четверостишия, негодуя. Ему, архитектору русской революции, было трудно понять, что это страшный облик того времени…
Он явно не принимал творчества Мережковских, но… часто к нему обращался. Когда после депортации начались его скитания и Троцкий оказался во Франции, он несколько раз спрашивал старшего сына:
– Что слышно о Мережковских? Так же пописывают камерные романы и стихи? И так же с антисоветским акцентом?
Седов не мог ответить на подобные вопросы: ему было не до Мережковского и Гиппиус…
Что касается Мережковских, то их, в свою очередь, мало интересовал Троцкий. Он был одним из тех, кто лишил