Шрифт:
Закладка:
Итак, во времени и в культурном пространстве обе эсхатологии совмещены и странным образом сосуществуют. Что это значит? Очевидно, перед нами своеобразный социально-психологический и индивидуально-психологический феномен, с которым приходится считаться: игнорирование противоречий, игнорирование времени, что составляет неотъемлемые характерные черты «коллективного бессознательного», которые зафиксированы в изученных нами памятниках. Это маленькое открытие представляет собой неожиданность для историка, не расположенного искать подобные противоречия в источниках. Возросший интерес к обнаружению внутренних несогласованностей в текстах, к смысловым «зазорам», к текучести и неполной координированности ментальностей, которые заложены в этих текстах, вынуждает историка не сглаживать расхождения в их интерпретации одного и того же феномена, а, напротив, концентрировать внимание на противоречиях и пытаться раскрыть их смысл. Поставив эти вопросы, мы неожиданно для самих себя сталкиваемся со своеобразными на них ответами, которые никак не предусматривались предшествующими исследователями[474].
Другой пример. Согласно христианской доктрине, различные категории сверхъестественных и природных существ занимают строго отведенные места в иерархии творения. Казалось бы, никто не мог смешать ангелов с бесами. И так же никто не может смешать человека с животным. Но вот мы изучаем памятники и обнаруживаем феномен св. Гинефора, борзой собаки, о котором впервые сообщил доминиканский инквизитор XIII в. Этьен де Бурбон и который подробнейшим образом исследовал Ж.-К. Шмитт[475]. Как совместить этот казус с официальной церковной доктриной? Источник заставляет исследователя по-новому поставить проблему иерархии творения в понимании простолюдинов.
Третий пример. Я позволю себе напомнить о тех «странностях» интерпретации Христа и святых, с одной стороны, и нечистой силы, с другой, которые многократно встречаются в нравоучительных «примерах» Средневековья. В источниках упоминаются случаи, когда разгневанные святые и сам Христос обрушивали всякие несчастья на головы непокорных или непочтительных верующих, избивали и даже умерщвляли их. В тех же источниках упоминаются бесы, готовые оказывать услуги людям, не посягая на их бессмертные души и действуя так из любви к ним. Такого рода интерпретация сакральных и демонических сил явным образом противоречит религиозной доктрине, которая четко и недвусмысленно противопоставляет добро и зло и никогда их не смешивает и не меняет местами. В упомянутых «странностях» можно предположить отражение фольклорных, народных верований[476].
Что же, историк подошел к этим памятникам, желая найти подобные феномены? Но о них раньше исследователи ничего не знали. «Видения», нравоучительные «exempla» были опубликованы сто или несколько десятков лет тому назад. Но исследователи не видели тех «странностей», о которых я сейчас очень кратко напомнил. Эти «несообразности» прошли мимо сознания историков, и легко представить себе почему. Парадоксальный облик святых и облик демонов явно противоречит официальной богословской доктрине. Поэтому «злые святые» и «добрые бесы» оттеснялись куда-то на периферию сознания историков, их не упоминали. Однако беспристрастное изучение, углубленное исследование этих памятников в контексте проблемы средневековой народной культуры, проблемы, поставленной лишь недавно, обнаруживает столь странные феномены. О чем это говорит? Очевидно, о том, что тот уровень и характер религиозности, который нашел прямое или косвенное отражение в названных мною исторических памятниках, был существенно иным, нежели тот, который был предусмотрен официальной церковной доктриной. Мы вскрываем новые пласты религиозного сознания Средних веков. И это происходит потому, что наш вопросник, чуткий к выявлению подобных удивительных, нелогичных, с точки зрения официального богословия, феноменов рано или поздно заставляет нас расслышать голоса тех людей, которые жили когда-то, в том же XIII или VI в., и оставили нам свои «странные» сообщения, и «нужно только очень внимательно прислушаться» к речам этих людей для того, чтобы найти в источниках подобные указания и дать им объяснение, найти место в той картине средневековой религиозности, которая должна быть перестроена таким образом, чтобы включить в себя также и эти алогичные, амбивалентные, странные аспекты средневекового миросозерцания.
Подчеркну еще раз: историк не только ставит свои вопросы перед источниками, но, вчитываясь в них в поисках ответов, он рано или поздно начинает разбирать язык людей, которые оставили нам эти памятники, и понимает, что у этих людей было что ему сообщить помимо того, о чем он сам их спрашивает.
Серия вопросов, которые исследователь задает источникам, как бы пробуждает активный ответ последних, и оба движения — одно, исходящее от историка, и другое, идущее от людей прошлого, — встречаются и объединяются в некоем синтезе. Здесь перед нами действительно прямое взаимодействие мысли современного историка и умонастроений, верований, убеждений, смутных представлений людей, которые жили много столетий тому назад.
Где же происходит эта встреча — встреча мысли историка с мыслью автора исторического источника? Происходит ли она только в современности? Я думаю, что нет. Как не происходит она и в прошлом. Метафорически говоря, встреча сознания исследователя с фрагментами сознания людей, от которых до нас дошли оставленные ими тексты, и людей, для которых они были в свое время созданы, т. е. для современников авторов этих источников, — эта встреча происходит не в настоящем времени и не в том прошлом, которое мы изучаем. Эта встреча происходит в особом «времени-пространстве». Вот этот «хронотопос» (употребляя выражение М.М. Бахтина), который мысленно нужно было бы поместить не в прошлом и не в настоящем, а в воображаемой сфере, — это, собственно, и есть «пространство-время» исторического исследования[477]. Именно в этом пространстве-времени делаются специфические открытия, накапливается новое знание. Когда же мы производим изыскание исключительно на нашей «территории», в современности, анализируя, скажем, те же средневековые тексты, то мы, по-види-мому, получаем только те ответы, о которых мы вопросили наши источники. Формулируемые таким образом вопросы могут оказаться не вполне адекватными культуре изучаемой эпохи. Можно вопрошать ее об экономической мысли или хозяйственной жизни, о демографическом состоянии общества и иных «субстанциональных» материальных отношениях. Подобная постановка вопросов может показаться здравой и актуальной. Но медиевист, который воздерживается от деформации сообщений источников и их общего контекста, убеждается в том, что вопросы эти поставлены некорректно. Например, в Средние века не существовало, собственно, экономической мысли