Шрифт:
Закладка:
Сын стал волочить лошадь прочь от дороги, проворчав:
— Лошадиная цивилизация. Конец пришел…
И меркло вокруг. Приближалась темная ночь, воспетая во многих русских песнях.
* * *
Вечером, предаваясь нежной грусти, Нина тихими шагами проходила по открытому полю (аэродром). Если был дождь, который только что прошел, то — не правда ли? — на сердце всегда остается тихая радость, окутанная в тихую грусть. Грусти не может не быть, потому что Касьян обещал и не пришел. Не дождем ли размыло его?
Нина смутно надеялась встретить его и сказать ему укоризненные слова.
Аэродром — большое поле. Небо над ним вымыто дождем. Тучи на горизонте кучились, и в них все еще мигала молния. Словно прощаясь с полем, туча временами открывала свой огненный глаз. От тишины было душно.
На востоке туча была кроваво-красной от косых лучей заходящего солнца. Влево к западу — туча свертывалась клубами. Клубы обращены были к солнцу. Они плыли и казались то огромной собакой, то гигантским кудрегривым львом, протянувшим лапу к солнцу. А на лапе его покоился тигр, у которого по спине кудрявые белые полосы.
Где-то в пространствах совершалось время, которое гнало дождем на землю одну минутку за другой. И лев, и тигр свивались, делались похожими на гигантскую голову Маркса, которая склонилась над маленьким барашком, свернувшимся, поджавшим хвост. На западе же солнце превращалось в огромную золотую звезду. Она между тучами. В их рваной расщелине, в трещине туч. И потому, что солнце сжато, оно словно растекалось лучами, растопырив их как безмерно длинные тонкие пальцы.
А на юге небо было как океан: синее, почти черное.
Туча, улетавшая на восток, все еще мигала огненным глазом и одним крылом своим летела на север, на белого льва (гигантская голова Маркса сначала нахлобучилась шапкой, а потом опять стала львом), мимо солнечных длинных пальцев.
Нина вдруг посмотрела на землю и увидела в двух шагах от себя умирающего молодого ворона.
Он испуганно хлопал глазами, тараща их на приближающегося человека. Он не мог не улететь, ни убежать, но старался сделать то и другое.
Над головой Нины, как только она подошла к несчастному ближе, взвилась целая стая воронов. Они сочувственно каркали умирающему, видя, в каком он опасном положении.
Нина смотрела то в небо, то на землю, то на ворона. И взглянула назад, на темнеющий восток.
Там, на склоне невысокого холма, Нина увидела группу людей, в центре которой торчало в небо что-то темное и большое, как рука великана, упавшего с неба на землю.
— Разбитый аппарат! — мелькнуло в голове Нины. — И Леня…
Она рванулась туда. Но тут же вдруг испугалась. Постояла. Подумала. Поняла свою ненужность там, на холме. И быстрыми шагами пошла обратно.
А ворон — тоже разбитый аппарат! — все шагал по полю, бесприютный, мокрый, с испуганными глазами.
Нина оглянулась на ворона в то время, когда он неподвижными глазами уставился на восток. Нина еще раз испугалась, словно заглянула в чужую тайну, в пучину бытия, о которой не дано (и не стоит) знать никому.
Она побежала с поля бегом, как от надвигающегося потопа.
* * *
Время совершалось и, капая минутками, накопило года.
Разбившийся аппарат был заменен новым.
То, что раньше называлось Леней, сложено было в землю.
Лошади Баского не было тоже.
Старик, отец Касьяна, похожий на мокрый гриб, все еще жил и вспоминал лошадь.
Касьян Баской женился на смуглой девице и чувствовал себя так, словно на всем земном шаре он первый сделал этот мудрый шаг: женился.
Нина, рассердившись на Баского за обман, счастливо сдавала экзамены.
На том месте, где бегал, спасаясь от смерти, раненый ворон, ветер развевал пыль и черные перья.
Фарситская легенда
Гранитный постамент памятника Александру III делал архитектор Илья Ферапонтович. Он был незнатен родом, но богат и учен. Как многие русские богатые и ученые, он был холоден, жесток и окружен сиянием безысходной скуки. К тому же он был толст. Страдал водянкой. Имел небольшую лысину на макушке. Говорил сырым голосом и любил пить пиво. Рядом с ним всякому становилось тяжело. Бежав из возмутившейся России, он поселился на Принцевых островах, которые с аэроплана, с высоты трех тысяч метров, среди лазурной синевы кажутся черненькой бородавкой моря.
По вечерам выходил Илья Ферапонтович на балкон своей виллы. Свинцовым взглядом посматривал в ту сторону, где представлял себе Россию, и думал: «О н и смогли все низринуть. И черных орлов с музея Александра III, и самих чугунных Александров, и царский трон, и нашу милую, старую, ленивенькую Россию. И только мой гранитный постамент стоит до сей поры незыблем. Вкатил я глыбу славную и прочную».
Илья Ферапонтович улыбался серой, водянистой улыбкой и почесывал шею под бородой. Постоявши так в свое удовольствие, он нажимал кнопку звонка.
Являлся молодой и гибкий, как тростниковый прут, турок. Опустив долу бледное, как лилия, лицо свое, он ждал приказаний. В этот час дня всегда было одно и то же приказание.
Что-то невнятное по-французски скрипнул отсыревшим голосом Илья Ферапонтович. Турок знал, что это всегда означало одно и то же: подать кофе. Он поклонился своим лилейным) лицом и вышел, чтоб принести на блестящем подносе черный кофе.
Илья Ферапонтович пил кофе, как пьют и едят одинокие люди: с какой-то тоскливой жадностью. Глаза его становились дикими, лицо как-то растекалось по-животному и делалось совиным. Илья Ферапонтович был одинок и вжился в одиночество крепко.
А вилла Ильи Ферапонтовича утопала в цветах и скрывалась от людских взоров высокими кипарисами, а кипарисы опоясывались белой каменной оградой, от которой струилась тропинка к лазурному морю. А влево от тропинки, на холме, где, как за турецкую феску, прячется солнце, смотрелась ввысь, в безбрежное небо зеленая пиния, как ваза, выросшая из земли. Почти всегда небо было такое ясное, как будто его и не было, море лазурное и прозрачное, со светлыми жилками то тут, то там. Не от этих ли жилок оно и прозывается Мраморным? Море дышало солью. Земля — ароматом.
Илья Ферапонтович дышал черным, как навозный жук, кофе. И в дни, когда было тихо и ослепительно, когда казалось, что в прозрачном воздухе что-то жужжит, жужжит оттого, что бьется неугомонный пульс земли, — Илья Ферапонтович в такие часы обыкновенно спал. Он боялся слышать этот земной гудеж.
— Гудит проклятая, — говорил