Шрифт:
Закладка:
Киваю. Поняла. Согласна. Я тоже не могу видеть. Мы с ним, значит, оба не можем видеть. Остальные могут, а мы — нет. Потому что мы русские.
А боже мой! Стоит мне очутиться за границей, как сразу откуда-то вылезает глупый шовинизм. Что это? Остаточные явления эмигрантской молодости? А, впрочем, Достоевский в своих «Зимних заметках…» утверждает, что русскому человеку чрезвычайно приятно заметить в иностранцах какие-то не слишком их украшающие черты. «Пожалуй, это чувство и нехорошее, но я как-то убежден, что оно существует чуть не в каждом из нас, — говорит Достоевский и добавляет: — О, ради Бога, не считайте, что любить родину — значит ругать иностранцев, и что я так именно думаю».
Боже сохрани! И я так не думаю!
Итак, на следующее утро я решила пойти на площадь Навона.
Восьмой час утра, на площади никого! И унесены с тротуаров столы и стулья, впрочем, вот в этом кафе какое-то шевеление, выносят и ставят под ярко-красный тент столики, ждут туристов, вот-вот они явятся пить кофе. Это прекрасно, что их нет. Их нет, но они были. Пустые смятые стаканчики из-под мороженого, пустые растоптанные пачки сигарет, клочки бумаги оберточной и газетной, забытый детский мячик, обрывки веревок, мусор, мусор, урн тут нет, что ли, нет — есть, но мало, да на эти толпы не напасешься, а, впрочем, толпам лень и не с руки кидать мусор в урны, кидают куда попало, и это до сих пор почему-то не убрано, а может, тут вообще не убирают?
Не мое дело. Гляди. Вот он перед тобой, этот овал площади, залитый утренним солнцем, окруженный рыжими и желтыми домами, вот они, знаменитые фонтаны, иду к фонтану «Четырех рек», белые статуи бородатых мужчин, аллегорические фигуры Ганга, Нила, Дуная и еще какой-то реки, барокко, XVII век, автор Бернини. Чудесный фонтан, величественный фонтан, но, боже мой, и тут в его голубой воде плавают размокшие рыжие окурки, пустые сигаретные пачки… На это смотреть не будем.
В девять утра, как было условлено, мы встретились все трое на крыше отеля «Рафаэль», куда нам принесли кофе. Как прекрасна эта плоская крыша-терраса, какой вид на Рим с нее открывается! Недаром в цветных рекламных книжках, разложенных внизу на столиках холла, вид с этой террасы занимает главное место, им заманивают путешественников. Но путешественники либо пьют кофе в своих комнатах, либо уже разбежались, на крыше, кроме нас, никого, и это тоже прекрасно. Всего три стола, над ними огромные зонты, кое-как спасающие от уже пробравшегося сюда солнца, шезлонги, плетеные кресла и нечто вроде качелей — натянутый под тентом брезент на веревках и брезентовая же спинка, хорошо тут сидеть вечером, когда солнце уже ушло, но еще не стемнело, и смотреть, смотреть, смотреть…
Черепичные розовые крыши старых домов, зеленые ставни, балкончики с горшками цветов, и колокольни, и купола церквей, и далеко, в голубой дымке, силуэт собора Святого Петра (я узнала его, чему рада), другие храмы незнакомы, мне их называют, а рядом монастырь так близко, что можно заглянуть в его двор, а на горизонте полоса зелени, над ней небо без единого облачка, и мне вспоминается: «Под небом голубым страны своей родной…» Хочется произнести это вслух — не произношу, чужой язык для жены моего друга, он же станет спрашивать, что это, откуда, и очень удивится, узнав, что — Пушкин. Скажет: «Странно. Почему ж я не помню?»
Ему, бедненькому, кажется, что он хорошо знает русскую литературу. Но какой же он «бедненький»? Сидит, пьет кофе, любуется этим давно знакомым ему зрелищем, но видит его сейчас свежими, моими глазами и этому рад бесконечно, такое счастливое лицо, очень понимаю, сама всегда радуюсь, когда могу поделиться с друзьями тем, что люблю и чем восхищаюсь.
Далее он собирается делиться со мной Ватиканом, Сикстинской капеллой, собором Святого Петра. Туда мы отправляемся вдвоем: жена моего друга заявила, что слишком жарко, она лучше посидит и почитает где-нибудь в тени.
Это благоразумное решение я оценила несколько позже, когда мы с ее мужем двигались по галереям Ватикана в такой толпе, что мне вдруг вспомнились подземные переходы нашего метро в часы пик, и я сама удивилась этому неуместному, этому святотатственному сравнению.
Слева немцы, справа американцы, сзади увешанные фотоаппаратами японцы, дети разных народов теснят со всех сторон, я убыстряю шаг, пытаясь оторваться от наступающего сзади японца, чей фотоаппарат ритмично бьет меня по спине. В нишах белые скульптурные фигуры и бюсты, надо ли их разглядывать, мой друг говорит, что не надо, движемся дальше. В одной из галерей посчастливилось идти вдоль стены с настежь распахнутыми окнами, выходившими в папские сады. Боже, что за сады! Тишиной и прохладой дышат зеленые лужайки, великолепны деревья, вековые и мудрые, чего только не повидавшие пинии, сосны, кипарисы, оливы, журчат фонтаны, порхают птицы райского обличья, и — ни единого человека! В сады эти, конечно, не пускают, воображаю, во что бы превратили туристы дивные бархатные лужайки! Ах, туда бы! В тень, в зелень, в прохладу! «За этот ад, за этот бред пошли мне сад на старость лет…»
Да что это со мной? Я в Ватикане! В Ватикане, где стены, потолки, полы, да все, все — произведения искусства, это надо видеть, а не в окна глазеть, не к покою стремиться. Ведь мы только что начали наши туристские труды, мы еще Сикстинской капеллы не видели, туда и идем, ее и ищем… Мой друг, тут не раз бывавший, знал, как туда пройти, двигался уверенно, но вот неожиданное препятствие, этот проход почему-то сегодня закрыт, о чем нам сообщает служащий Ватикана и растолковывает, как попасть в капеллу другим ходом, — вот я впервые слышу, как итальянец объясняет дорогу («дестра, синистра…»), а сколько еще раз за время нашего путешествия мне предстоит эти слова слышать, мы вечно попадали не туда, вечно