Шрифт:
Закладка:
С влиятельным литературным деятелем был у меня разговор. Издать бы у нас в переводе, говорю, книгу русского американца Германа Ермолаева «Советские литературные теории», мы сами того не написали. Деятель возразил: «Что же получится? Ермолаев прав?». Упустил я из вида, что Ермолаев им же был разнесен на все корки, поэтому прав или неправ, низззя. Подобный саботаж теперь называется глубинной политикой (после книги Питера Дейла Скотта).
Мы делали врагами если не своих друзей, то по крайне мере не-врагов. Истинных врагов и не знали. Истинные враги хотели стереть с карты мира страну под названием СССР, но существовала среди наших противников и промежуточная категория, с ними была возможна полемика. Однако наши влиятельные специалисты считали, что зарубежный специалист по русской литературе уже враг, если не думает и не пишет слово в слово так, как пишут и думают они.
Меня однажды разбудил телефонный звонок авторитетного литературоведа, специалиста по Маяковскому. Сам он прославился тем, что представил в Иностранный Отдел план своей зарубежной командировки, план вернулся с возмущенной резолюцией: «Что ученый собирается изучать в кабаре и злачных местах?» – «Я же следую по стопам Маяковского», – не смутился ученый. А мне он предложил: «Давайте вместе напишем разгромную рецензию на книгу Биллингтона “Икона и топор”». Книга только что вышла, и её сразу законопатили в спецхран, я туда ещё не добрался и не знал, стоит ли Биллингтона громить. Оказалось, что им одобрительно упомянута моя статья о «Гамлете», а старший товарищ по работе, видимо, исполнявший наряду с научными ещё и дополнительные функции, проверял, падок ли я на вражескую лесть. Неужели автор из-за океана сам усмотрел мою статью? Или ему кто-то из наших шекспироведов подсказал? Возможно, один из тех, с кем за компанию попал я в проработку на страницах партийной прессы. Тут и приглашение мне пришло из Американского Посольства, на концерт джаза. «Тебя заметили», – объяснил мне двустороннее внимание брат Андрей, однако не объяснил, с какой стороны заметили.
Такова была одна из тех перед моим взором слегка приоткрывшихся потайных дверей, за которой скрывалась система неофициальных международных связей. С тех пор меня приглашали в Американское Посольство, вероятно, в надежде, что я напишу ещё что-нибудь достойное заокеанской похвалы. Книги Биллингтона я вовремя так и не прочел, поэтому по неведению выдержал проверку на лояльность. Много лет спустя оказался я на заседании Двусторонней Комиссии между нашим четвертым директором Бердниковым и Биллингтоном, официальным партнером с американской стороны, а ему, партнер-не партнер, закрыли въезд в нашу страну. Стал Биллингтон просить Бердникова поспособствовать ему в получении визы, а четвертый директор в ответ: «Это зачем же? Ещё одну “Икону и топор” писать?» – «Я давно перерос ту книгу!» – воскликнул Биллингтон. Перерос-не перерос, все равно низззя. С тех пор годы прошли и встретил я нашего бывшего Консула, рассказал ему о том разговоре, и он вспомнил: «Это же я визы и не дал». А почему? Звонили из Москвы. Кто-то влиятельный успел разоблачить зарубежного автора и навесил ему ярлык врага, чтобы не тратить силы на полемику. А для полемики «Икона и топор» – повод благодатнейший, перо в руки и катай, если имеешь нечто дельное сказать о диалектике покорности и бунта.
Дубиноголовое запретительство нависало над нами. Меня контрастом поразили две выставки, устроенные одновременно, в 1970-х, и посвященные одному и тому же времени из прошлого – первые десятилетия 1800-х. Одну мы увидели в Библиотеке Британского музея, другую не могли не видеть – в Библиотеке им. В. И. Ленина. При входе с лондонской улицы в зал Британского музея ты попадал в ушедшую Англию: ни конфликтов, ни чувств – ничего из экспонированного на выставке нельзя было найти в современной английской жизни, разве что на портретах характерные национальные черты. Выставка же в Москве вызывала мысль: воз и ныне там! Ничего не изменилось: нелегальная печать, цензура, преследования, судят, сажают, словно ста пятидесяти лет и не проходило. В сознании каждого из вовлеченных в умственный труд по-прежнему гнездилось опасение: чего-то не разрешат, за что-то покритикуют и сделают оргвыводы. Кто внушал опасения? Однажды внедрившие очевидный бред.
Отбывший свое Сергей Александрович Макашин рассказывал – это ему, выражая на этот раз полное доверие, поручили привезти из Англии прах Огарева, и он сидел и смотрел перемалываемый прах – старались показать, что – без обмана, получите всё сполна. Но Макашин оборвал меня, едва заговорил я о Герцене и его посещении ипподрома. Было это на вечере в Доме-музее Герцена на Сивцевом Вражке. После заседания шли мы с Макашиным из Дома-Музея к метро «Кропоткинская». К нам присоединился Иоанн Савельич Нович, автор «Духовной драмы Герцена», эту книгу я читал, но так и не понял, в чем заключалась драма. Знающий автор не мог своей мысли выразить прямо, а мне не удалось прочитать между строк. Шли мы переулками, на которых герценская драма разыгрывалась, и на открытом воздухе под покровом ночи знатоки говорили о Герцене так, как ни один из них публично, да ещё в печати не решился бы сказать. Свернули мы с Сивцева Вражка на бульвар, и вдруг, обратившись ко мне, Макашин говорит: «А я ведь, знаете, из коннозаводчиков». Смотрит на меня ещё один бывший зека, а в глазах его я читаю: «Эх ты, если бы ты только сознавал, сколько же в наше время приходилось претерпевать тому, кто был из коннозаводчиков!»
Запретительство исходило будто бы из «ленинского учения о двух культурах». Сопротивление встречала всякая попытка намекнуть, что Ленин не говорил тех глупостей, которые ему приписывают развивающие и обогащающие его учение. А снизу или, лучше сказать, со всех сторон, справа и слева, пользуясь глупостью, поддерживаемой сверху, напирало «свободолюбивое» словоблудие всех сортов. Стоило ли верить антипапам? Были среди них и такие: со знанием дела несли чушь, «пользуясь некоторой неосведомленностью аудитории», – так говорил Луначарский о распространившихся у нас в 20-х годах приемах полемики. Тогда в полемику включились массы, которые в спорах брали классовым чутьем, а в наше время всеобщей грамотности, но недостаточной начитанности, можно было, заручившись сочувственной поддержкой