Шрифт:
Закладка:
— Ултуган, ты мне ребра поломаешь!
— Поломаю… Майдан, почему ты такой худой?
— Не знаю…
— Наверное, потому, что двигаешься мало. Не помню, чтобы ты передвигался пешком. Все время у тебя работа такая, на коне да на коне. То ты учетчиком, то бригадиром.
— Тебе не жарко, Ултуган?
— Не жарко. А тебе? Может, мне отодвинуться, Майдан?
— Нет, нет. Лежи. У тебя кожа прохладная.
— И у тебя…
На вторую ночь из блаженного забвения их вывел грохочущий, словно гром, стук в двери дома. Это пришла Сандибала.
— Ултуган! Эй, Ултуган, открой дверь! — кричала Сандибала и снова барабанила в дверь.
Позабывшие о существовании Сандибалы, впрочем как и всего окружающего мира, перепугались Майдан и Ултуган, затаили дыхание, замерли.
А дверь гремела. По ней колотили не то тяжелой палкой, не то железным прутом.
— Что делать? Может, открыть? — спросила в страхе Ултуган.
— Тише… молчи.
Настучавшись вдоволь в дверь, Сандибала оставила ее в покое, переместилась к окну. Стала ругать Ултуган, поносить ее всяческими бранными словами. Ох и злой же был у нее язык, острый, как нож, он до самых костей пронзал Ултуган, мешал ее со всякой грязью. Еще никогда не называли Ултуган такими ужасными словами, какими называла ее жена Майдана.
Если верить Сандибале, то нет на белом свете другой такой испорченной женщины, как она, Ултуган. Такой распутницы, такой шлюхи! Не прошло и дня после смерти отца, как, она осквернила его дом, предается блуду с чужими мужьями!
После каждого такого слова Ултуган вздрагивала, точно от удара камчой. А Сандибала не унималась:
— Слышишь, ты… А ну-ка верни моего мужа! Да, да, того мужчину, который сейчас в объятиях у тебя! Иначе я разнесу твое окно. Слышишь? И собачью шкуру надену на тебя и на этого мерзавца! — грозилась Сандибала.
И поскольку Ултуган и Майдан не отвечали, лежали ни живые, ни мертвые, Сандибала перешла от угроз к действию. Дрожа от страха, от оскорблений, Ултуган услышала, как звякнуло, разбилось оконное стекло. Она и Майдан, оба вскочили и начали торопливо одеваться, сталкиваясь, отыскивая в темноте разбросанную одежду.
— Вот вам, проклятые! — закричала Сандибала. — Я сотру вас в порошок и развею! — и принялась неистово топтать осколки стекла.
Ее тяжелое дыхание, жалобный хруст стекла теперь были слышны, как будто Сандибала находилась здесь же, в комнате.
— А-а, вам этого мало? Так получайте еще! — прокаркала Сандибала и опять ударила по окну, выбивая остатки стекла.
Растоптав их, она будто бы утолила свою ярость, просунула голову внутрь комнаты, торжествующе сказала:
— А теперь лижитесь сколько влезет… — и ушла.
Замолкли ее шаги, отзвучали последние проклятия, и на улицу вернулась тишина. В окно теперь врывался прохладный ветерок, он то и дело раздувал оконную занавеску, словно загонял в дом плотный ночной мрак.
Майдан и Ултуган после пережитого никак не могли прийти в себя. Первым опомнился Майдан, зашевелился, нашел ощупью брюки и начал было надевать, но тут к нему метнулась Ултуган, вцепилась в него руками.
— Никуда ты не пойдешь! Я тебя не пущу! — сказала она сквозь всхлипывания и села на кровать, увлекла его за собой, держала, не давая даже шелохнуться.
Да Майдан и не пытался вырываться, молча замер. Они сидели, словно обкраденные, лишенные вдруг того счастья, которое они только что делили между собой.
Ветерок, дувший с гор, посвежел. Ултуган протянула руку, взяла одеяло и накрыла себя и Майдана.
Постепенно мрак рассеялся, в комнате стали проступать очертания предметов. Майдан и Ултуган, не сговариваясь, одновременно взглянули друг на друга, увидели серые, осунувшиеся лица, темные круги под глазами. Майдан крепко обнял голые плечи Ултуган и поцеловал ее в шею.
— Сегодня об этом узнает весь аул. Как я посмотрю людям в глаза? Какой позор! — прошептала Ултуган, закрывая лицо руками.
— Не надо, не плачь, — попросил Майдан.
— Я не плачу. Майдан, теперь ты уйдешь от меня? — спросила Ултуган с замирающим сердцем.
— Не уйду.
— Нет, уйдешь, уйдешь.
— Милая, я же сказал: не уйду! Ложись поспи…
Майдан ушел на ферму, Ултуган осталась дома, и не было для нее более трудного дня, чем этот. Спозаранку, пока не встали соседи, она подоила корову, выгнала ее на улицу, — пусть сама в стадо идет, — и, не позавтракав, легла в постель, укрылась с головой. В полдень в дверь постучали, но Ултуган только еще глубже зарылась в постель. Тогда стучавший прошел к разбитому окну и, с хрустом топчась по осколкам стекла, заглянул в комнату, громко спросил:
— Хозяйка, ты дома? Или нет?
Ултуган узнала голос старого стекольщика Ивана и подняла голову.
— А, вот ты где! — обрадовался старый стекольщик. — Меня к тебе прислали. Говорят: «Иди вставь Ултуган стекло»… Чем это его?
— Пожалуйста… вставляйте, — сказала Ултуган; встала, открыла дверь и впустила стекольщика в дом.
Пропахший табаком старик Иван весело взялся за дело, мурлыча под нос какую-то песенку, а она даже не спросила, кто направил его, — ей было все равно, — села на постель, с нетерпением ожидая, когда же он уйдет, оставит ее одну.
Старик Иван вставил стекло и ушел, и Ултуган снова легла в постель. Ее слегка подташнивало, бил озноб, ломило в висках и все время хотелось плакать. «Наверное, я заболела», — отстраненно подумала она о себе, как о другом человеке. Ее волновало только одно: придет Майдан или не придет?
Зашло солнце. Сгустились сумерки, комната наполнилась мраком. А Ултуган продолжала лежать. Головная боль не проходила, стучало в висках. Ултуган перевязала лоб платком и снова легла. «Придет или не придет?»- спрашивала она себя и в ответ пугала: «Нет, не придет, не придет». И от этой мысли чуть не сходила с ума. Жить, ей казалось, уже не было никакого смысла.