Шрифт:
Закладка:
Другой случай произошел через несколько месяцев в Монтевидео. Бред и агония мужчины из Энтре-Риос подсказали мне фантастическую новеллу о разгроме под Масольером. Эмир Родригес Монегаль[104], которому я изложил сюжет, направил меня с запиской к полковнику Дионисио Табаресу, участвовавшему в той кампании. Полковник принял меня после ужина. Раскачиваясь в кресле посреди дворика, он начал беспорядочно и пылко вспоминать былые времена. Говорил о запаздывающих боеприпасах и заморенных лошадях, о людях землистого цвета, ткущих в полусонном марше бесконечные лабиринты, о Саравии, который имел возможность ворваться в Монтевидео, но обошел его стороной, «поскольку гаучо боятся города», о людях, которым снимали голову по самые плечи, о гражданской войне, в его рассказе все больше напоминавшей не противостояние двух армий, а сон палача. Говорил об Ильескас, о Тупамбаэ[105], о Масольере. Периоды катились легко и живо, я понял, сколько раз он уже описывал эти события, и забеспокоился, остались ли за словами хоть какие-то воспоминания. В первую же паузу я вставил имя Дамиана.
– Дамиан? Педро Дамиан? – переспросил полковник. – Как же, был такой. Индейский молокосос, ребята звали его Дайманом. – Он громко рассмеялся, но тут же оборвал себя, притворно или взаправду смутясь.
Уже другим тоном он добавил, что война как женщина: она испытывает мужчину и никто не знает себя, пока не побывал в бою. Иной на вид не из храбрецов, а на поверку оказывается хоть куда, и наоборот. Как оно и случилось с беднягой Дамианом, который в забегаловках бахвалился, соря только что полученными «белыми» деньгами[106], а под Масольером сдрейфил. В перестрелках с «дублеными», как их звали, он еще держался, но, когда сходятся войска и грохочут пушки и каждый нутром чувствует, что эти пять тысяч собрались здесь, чтобы его прикончить, – это совсем другой разговор… Бедный парень, мыл себе своих овец и вдруг пустился на подвиги.
Как ни странно, после сказанного Табаресом мне было не по себе. Я ждал совсем другого. Во время той давней встречи я за несколько часов невольно создал из старого Дамиана что-то вроде кумира. Рассказ Табареса сровнял его с землей. Разом стала понятна замкнутость Дамиана, его непробиваемое одиночество: им двигала не застенчивость, а стыд. Напрасно я твердил себе, что человек, не находящий места, раз в жизни проявив слабость, куда многограннее и интереснее безупречного смельчака. Лорд Джим[107] или Разумов, мелькало у меня, заставляют задуматься куда глубже, чем гаучо Мартин Фьерро. Все так, но Дамиан был гаучо, а потому – в особенности для гаучо с Восточного берега – как бы самим Мартином Фьерро. То, о чем говорил и умалчивал Табарес, отдавало каким-то неистребимым артигизмом[108] – верой (скорее всего, недоступной для доводов разума), будто уругвайцы стихийнее и, стало быть, храбрее моих соотечественников… Помню, мы простились в тот вечер с особым, подчеркнутым дружелюбием.
Нехватка одной-двух подробностей в моем фантастическом рассказе (который упорно не получался) зимой снова привела меня к полковнику Табаресу. На этот раз я застал у него незнакомого господина в летах – доктора Хуана Франсиско Амаро из Пайсанду, тоже участвовавшего в восстании Саравии. Разговор, понятно, опять зашел о Масольере. Амаро рассказал несколько случаев, потом неторопливо, как бы размышляя вслух, добавил:
– Помню, когда мы заночевали в «Санта-Ирене», прибилось к нам несколько человек. Француз-ветеринар, он потом прямо перед боем умер, а еще – парнишка из Энтре-Риос, стригаль овец, Педро Дамиан его звали.
Я, усмехнувшись, не сдержался.
– Как же, – вставил я. – Тот аргентинец, который сплоховал под пулями.
И замер: оба смотрели на меня в полном недоумении.
– Вы что-то путаете, сеньор, – выговорил наконец Амаро. – Педро Дамиан погиб дай бог каждому. Было четыре часа пополудни. Колорадос шли с холма, наши встречали их пиками. Дамиан с криком рвался вперед, когда пуля попала ему в самое сердце. Он еще качнулся в седле, замолк и рухнул наземь, прямо под копыта. Лежал мертвый, а последняя атака под Масольером мчалась над ним. Надо же, молодец, ему ведь и двадцати не было.
Конечно, он говорил о каком-то другом Дамиане, но я, не знаю почему, поинтересовался, что тот выкрикивал.
– Ругательства, – вступил в разговор полковник, – как всегда в атаке.
– Может быть, – ответил Амаро, – но еще он кричал «За Уркису!».
Повисло молчание. Потом полковник пробормотал:
– Как будто не под Масольером был, а под Каганчей[109] или в Индиа-Муэрте[110], лет сто назад.
И в явном замешательстве закончил:
– Я командовал тем отрядом, но ни про какого Дамиана, клянусь честью, слыхом не слыхивал.
Как мы ни бились, полковник Дамиана не вспомнил.
В Буэнос-Айресе я еще раз столкнулся с подобной забывчивостью. В подвалах английской книжной лавки Митчелла,