Шрифт:
Закладка:
Светлым дымком подымались белые стволы березок, и редким желтым огоньком светили тронутые осенью листы. Оранжевели клены, редкие листья лежали на земле, печально хорошея, живые блеском своим.
Роняет лес багряный свой убор…
Он поднял широкий яркий лист в коричневых крапинках.
«Положу его в книгу», — сказал он мысленно, как будто сказать было обязательным условием теперешнего его поведения, и положил между листами.
Бог наш всемилостивый, разве людям положены суета и распри? Живи, смотри — роняет лес багряный свой, убор… — ведь за всю жизнь не наглядеться, за всю жизнь не избыть дум, которые может породить простая картина эта.
И тут он услышал злые крики шакирдов:
— Турок, турок!
— Он пьет вино с неверными…
— Эй, феска, красный гребешок!
От харчевни через улицу наискосок ими редактор городской газеты Ядринцев и Эмрулл, стамбульский студент. Турок появился в городе прошлой осенью, приютился в медресе Мутыйгуллы-хазрета, а лето провел в степи у казахов. И вот он вернулся.
Габдулла, выбегая из сада, напугал озорников: кинулись кто куда.
— Ишь, разбойники, — острашил еще и возгласом.
Эмрулл обнял Габдуллу. Ядринцев раскидывал руки — хотел обнять обоих. Какой-то маленький шакирд, смелый от ярости, подбежал близко и прокричал:
— Псы, вы забыли стих третьей суры! Стих запрещает дружбу с кяфирами!
— Я тебе! — Габдулла скакнул, поймал мальчика и шутливо грозно приказал: — А теперь слушай, что говорится в стихе третьей суры: «Богу принадлежит Восток, Богу принадлежит Запад. Он ведет, кого захочет, по истинному пути».
Засмеявшись, он отпустил мальчика.
Зашли в сад, сели на скамейку. Только тут, тормоша Эмрулла, он заметил, как удручен его товарищ. Проклятые озорники! Но причина была в другом. В городе всю зиму жила Фариза, красавица дочь богатого скотопромышленника Мулекея. Старик баловал дочь и не особенно ограничивал ее волю, молодые люди встречались в домах у горожан, на благотворительных собраниях, просто гуляли по улицам. Весной девушка уехала в кочевье своего отца. Эмрулл отправился следом. Мулекей обрадовался гостю, похвалил: «Уй, хорошо, поспел на свадьбу моей баловницы!» И правда, за девушкой приехал ее жених и увез в Тургайские поля.
Ядринцев, пересказывая Габдулле историю с турком, смахивал с лица хмельную злую слезу. И пробовал утешить товарища:
— Брат, а брат! Всегда, понимаешь, всегда… личные чувства человека подчиняются мирским порядкам — таков глупый и подлый всемирный закон.
Эмрулл не отвечал и вздыхал о чем-то теперь уже прожитом.
— Черт знает что! — продолжал Ядринцев. — Девочка только родилась, а ей уже назначили жениха… нелепый обычай, но он уже стал законом, общей волей, стал правилом нравственности, и это правило служит теперь унижению личности… ах, утешьтесь!
А в это время над садом, падая, пролетел огромный бумажный змей и запутался в ветвях карагача. Мальчишки с воплями вбежали в сад. Ядринцев вскочил, кинулся помогать мальчишкам, за ним побежал и Эмрулл. Шумя и переругиваясь с мальчишками, они освобождали змей. Габдулла с улыбкой наблюдал их веселую возню.
Мир зол и добр. Его обычаи, которые мы называем старыми и добрыми, тоже могут быть злы. Только не угадаешь, когда они скажутся злом.
Он думал о маленьком шакирде. Это был хороший мальчик, любил слушать сказки, и глаза у него светились искренним желанием добра и правды. А сегодня… какая злость! Ядринцев, живущий с ним в одном городе, на одной улице, ему чужой. Эмрулл, с ним одной веры и почти одного языка, тоже чужой. Когда-нибудь этот мальчик, если судит бог, проедет по равнинам великой страны, о которой он пока еще не имеет понятия, проедет, увидит множество людей, множество судеб, пересечет море, за которым живут многие другие народы, и он поймет единство нескончаемого разнообразия людской жизни. Или, может быть, заведет себе лавку и за всю жизнь не высунется из нее дальше соседнего проулка…
Ядринцев подсаживал мальчишку на дерево, мешкали оба, а тем временем Эмрулл подлез с другой стороны и отцепил змей. Потом вместе отлаживали, распутывали нитки и длинный мочальный хвост. Вот пробуют запустить. Змей взлетает, Эмрулл бежит за бумажной птицей, задрав голову, и смеется. Ах, забудется горе! И опять жизнь пойдет по кругу, по кругу, как говаривал дервиш… С горьким чувством он подумал, что Эмрулл долго в городке не задержится, а дружба с ним была подарком судьбы. Стамбульский студент был поэтом, считавшим своими учителями Кемаль-бея и Зия-пашу, вожаков у младотурок. От него Габдулла впервые услышал стихи простые, как народная песня, как истории озорного Ходжи Насреддина, острые и терпкие, как фарс, загадка или пословица, в них не было и тени куриальной витиеватости, предназначенной для глохнущего уха старого султана. Основанный Кемаль-беем в Париже журнал «Ибрет» продолжали издавать его преемники, и Эмрулл с гордостью показывал Габдулле свое пока еще единственное стихотворение, напечатанное в этом издании. Журнал тайно перевозился в Стамбул и распространялся среди молодежи. Эмрулла арестовали в поезде, когда он вез из Парижа в двух чемоданах крамольный журнал Кемаль-бея, он отсидел в тюрьме полгода, потом бежал из страны… Теперь куда же? Эмрулл отвечал: в Каир, там он встретится с Назли-ханум, дочерью Мустафы-паши, основателя младотурецкой партии. А может быть, в Иран, там назревают большие события. Вот уедет Эмрулл, никогда уже они не увидятся…
Эмрулл, набегавшись, вернулся в сад. А Ядринцев исчез, — может быть, опять завернул в харчевню.
Возгласы мальчишек, отливая все дальше, потерялись в пыльных улицах, а змей долго виднелся в той стороне, куда закатывалось солнце. Потом привиделось, что багровое пламя сожгло бумажную птицу.
— Ну, бродяга! — Так Эмрулл обращался к себе. — Пора тебе в дорогу, бродяга. А если встречный спросит, кто ты, — скажи ему: «Я тот, кого знают по словам:
Не удивляйся, Сальма, человеку,
В волосах которого засмеялась седина, а он заплакал».
— Недолго же ты пробыл у нас, — как будто упрекнул Габдулла.
— Недолго? О нет, Габдулла! За этот год, видно, недосчитаюсь кое-кого из друзей… Меня мучает один вопрос… уже не первый год: что, если мне придется убивать? Да, ведь они-то нас ловят, сажают в тюрьмы,