Шрифт:
Закладка:
К тебе, Кавказ, к твоим сединам,
К твоим суровым крутизнам,
К твоим ущельям и долинам,
К твоим потокам и рекам,
Из края льдов – на луг желанный,
В тепло и свет – из мглы сырой
Я, как к земле обетованной,
Спешил усталый и больной.
Я забывался: предо мною
Сливалась с истиной мечта…
Давила мысль мою собою
Твоя немая красота…
Горели очи, кровь стучала
В виски, а бурной ночи мгла
И угрожала, и ласкала,
И опьяняла, и звала…
И что же? Чудо возрожденья
Свершилось с чуткою душой,
И гений грез и вдохновенья
Склонился тихо надо мной.
Но не тоской, не злобой жгучей,
Как прежде песнь его полна,
А жизнью, вольной и могучей,
Как ты, Кавказ, кипит она…
Около 1895 года, на пике бурной, целеустремленной активности студенческих дней, Булгаков пережил краткий миг озарения – свою первую «встречу с верой»:
Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. Впервые видел я их. И, вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мертвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания, она не мирилась с природой без Бога. И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть… если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза, Его любовь… Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам[74].
В «Прелюдии» Уильяма Вордсворта такие моменты озарений названы «места времени» (spots of time). Это мгновения, когда, по словам историка идей Н. В. Рязановского, поэт «сливается со своим видением и входит в вечность», мгновения, которые «сначала вызывают удивление и страх, а под конец погружают в неземную благодать»[75]. Путешествуя по предгорьям Кавказа и наслаждаясь красотой степи и заката, Булгаков испытал именно такой отрыв от повседневной действительности: внезапно его охватило сильнейшее беспокойство при мысли о том, что в природе и в самом деле может воцариться засуха и земля превратится в пустыню, как он столь легкомысленно предполагал в своих экономических исследованиях, и тут его смущенный, испуганный разум озарило божественное откровение.
Разумеется, в тот миг Булгаков не в полной мере осознавал значение посетившего его мимолетного видения: он пишет, что вскоре забыл о нем и вновь погрузился в академическую и политическую деятельность. Однако видение не отпускало его, всплывая в неожиданные моменты и в обновленном виде. Три года спустя он отправился в Берлин – в свою первую заграничную поездку, – чтобы посвятить два года научной работе, результатом которой стала диссертация, «Капитализм и земледелие». Он отправлялся в путешествие, охваченный энтузиазмом: наконец-то он воочию увидит Германию, которая уже давно была его идеалом, страну «культуры», уюта и социал-демократии! Однако два года спустя он напишет: «Я возвратился на родину из заграницы потерявшим почву и уже с надломленной верой в свои идеалы. Земля ползла подо мной неудержимо. Я упорно работал головой, ставя “проблему” за “проблемой”, но внутренне мне становилось уже нечем верить, нечем жить, нечем любить»[76].
Столь глубокий кризис невозможно объяснить одним только разочарованием в собственных научных результатах. Что же произошло с Булгаковым за границей, вызвав трещины в самых основах его мировоззрения?
Разочарование Булгакова проще всего объяснить, конечно же, пережитым в Германии столкновением мечты с реальностью. Он познакомился с вождями немецкого и австрийского социал-демократического движения – Карлом Каутским, Августом Бебелем, Генрихом Брауном, Виктором Адлером – и с энтузиазмом наблюдал закулисье немецкой радикальной политики. В отличие от Ленина, впервые встретившегося с европейскими революционными лидерами во время заграничной поездки в 1895 году, Булгаков вовсе не был вдохновлен этим знакомством. Он поделился некоторыми впечатлениями в письмах к своему другу Михаилу Гершензону. Его поразил «положительно недостаточный» уровень немецкой политической литературы, который он оценил как намного уступающий, например, русскому «Новому слову», в то время как уровень рабочих масс был несомненно выше. Он был совершенно ошеломлен «поразительной энергией», с которой вели предвыборную агитацию «такие старики, как Либкнехт, да и Бебель», и отмечал, что «все здесь работают страшно». Даже знакомство с такими уважаемыми учеными, как Штаммлер и Зиммель, не произвело на Булгакова особого впечатления. Штаммлер, который «говорит целыми страницами из своей книги», «произвел на меня самое гадкое впечатление, – такая рабская жажда похвалы, такое самобожие, что просто тошнит»; у Зиммеля, ворчливо признавал Булгаков, те же черты хотя бы отчасти скрашивались чувством юмора[77].
Удивление и разочарование Булгакова в Германии были вызваны не только социал-демократией и политикой. Он с неудовольствием пишет о «силе католицизма» на юге страны:
Уж не г[ово]ря о невероятном обилии распятий, мадонн и т. д. на улицах, на стенах, в домах, – обилии, о к [ото] ром мы в России не имеем никакого понятия, достаточно зайти в церковь, чтобы увидать, какую здесь силу имеет католицизм. Не нужно, впрочем, забывать, что здесь страна мелкого крестьянства, след[ательно] наиболее «варварской» части населения, но, г[ово]рят, и в промышленных округах на Рейне не лучше. Теперь и в промышленном Krefeld’e заседает съезд католиков, к[ото]рый не стесняясь высказывает пожелание об издании законов против свободы науки, критики и т. д. Насколько вообще север выше юга, а протестантизм (если уж выбирать) католичества![78]
Вдобавок ко всему, европейский опыт Булгакова, по-видимому, совпал с довольно сложным периодом в его личной жизни; впрочем, сложно утверждать это наверняка из-за свойственной ему неохоты делиться подробностями семейных обстоятельств. 14 января 1898 года, в Крыму, незадолго до отъезда в Европу, Булгаков женился на Елене Токмаковой. Он мало говорит о своем браке, но позднее опишет его духовную значимость, вспомнив опыт, пережитый им в предгорьях Кавказа.
Но то, о чем говорили мне в торжественном сиянии горы, вскоре снова узнал я в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными горами. Тот же свет светился в доверчивых, испуганных и кротких, полудетских глазах, полных святыни страдания. Откровения любви говорили о