Шрифт:
Закладка:
Теми же интенциями вдохновлялись и европейские философы, и поэты эпохи романтизма. Символические покровы, оболочки, завесы, ткани и т. д., отсылающие к покрывалу Саисской богини, скрывали истинную суть вещей. Этому имеющему древнюю историю образу[57] Шиллер посвятил стихотворение «Das verschleierte Bild zu Sais» (буквально «завуалированный образ»), его использовал и Шеллинг в «Философии природы», говоря о последней как о «замаскированной богине»[58], а в «Философии искусства» он продолжил свою мысль следующим образом: художник, дабы выявить сокровенную истину, «должен искать ее гораздо глубже, чем ее намерила сама природа и чем она обнаруживается всего лишь на поверхности образов. Художник должен снять покров с недр природы…»[59].
Владимиру Соловьеву наконец-таки удалось осязать «нетленную порфиру под грубою корою вещества»…
Все эти настойчивые призывы к «сниманию покровов» инспирированы были, конечно же, Иммануилом Кантом. Именно его, а не «богов»[60], интеллектуальной волей суть вещей оказалась наглухо закрыта «грубой корой» феноменов.
Поэтому нет ничего удивительного в том, что С. Н. Булгаков считал Канта самым асофийным философом в мировой истории. В его представлении он логически неизбежно завершал путь к отрицанию природы как сущего, по которому двигался новоевропейский рационализм («рассудочная философия») начиная от Декарта: ведь с приходом этой философии «как будто мертвящий ветр пронесся над тварью и поникли ее лики»[61]. Недаром в своей знаменитой статье о творчестве Пабло Пикассо Булгаков говорит о связи Пикассо с Кантом – разлагающий мир аналитический художественный метод кубофутуризма актуализирует кантовскую аналитику в художественном творчестве, но его итогом является деформация и разрушение человека, «труп красоты»[62].
Не занимаясь здесь софийной реабилитацией докантовской рациональной метафизики, рискну утверждать, что все же, что вряд ли стоит считать ее «софиологической пустыней»[63] (то же самое, впрочем, относится и к сенсуалистски ориентированной европейской мысли). Такое суждение было бы несправедливо прежде всего по причине ее оптимистического, оправдывающего жизнь пафоса. Несомненно, ее идеологической подоплекой была программа созидания человека и творения, а вовсе не разрушения того и другого. Это относится и к методу строительства мира через организованную мысль у Декарта, и к просвещено-естественному упорядочиванию видимых природных форм как неких проекций разумной человеческой способности (Локк, Беркли, Юм), и к оправданию «лучшего из миров» в «Теодицее» Лейбница, которую он заканчивает следующим: «Но превосходнейшая часть вещей – град Божий – есть зрелище, блеск которого мы будем некогда допущены созерцать вблизи, просвещенные светом божественной славы. Ибо теперь мы можем приблизиться к нему лишь очами веры, т. е. твердою уверенностью в божественном совершенстве; и чем более мы постигаем, что в творении проявляется не только мудрость и могущество, но и благость высшего разума, тем более мы воспламеняемся любовью к Богу и тем более возгораемся стремлением подражать каким-либо образом Божией благости и справедливости»[64].
Блеск чувственно осязаемого сияющего Града достигнутого совершенства отсылает нас и к вдохновенному платоновскому описанию блистающего нездешними красками мира кристаллически-твердой занебесной красоты в диалоге «Федр», и ко многим другим, намного более далеким коннотациям, например к известному рассказу о выборе веры из Повести временных лет: «…и ввели нас туда, где служат они Богу своему, и не знали – на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой, и не знаем, как и рассказать об этом, – знаем мы только, что пребывает там Бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той, ибо каждый человек, если вкусит сладкого, не возьмет потом горького; так и мы не можем уже здесь пребывать».
Привожу эту цитату единственно для того, чтобы подчеркнуть некую основополагающую интуицию, объединяющую столь далекие интеллектуальные миры: их общие акценции на чувственно-воспринимаемой красоте в описании божественного мира.
Булгаков неизменно говорит о философии Канта как о антисофийном акосмизме[65]. Кант, конечно, далек от софийной поэзии, но вот насколько он асофиен? Этот вопрос можно поставить двояко:
– имеются ли все же в софиологическом синтезе прямые интенции, выводящие к Канту?
– что софиология пыталась противопоставить кантовскому трансцендентализму, осознаваемому, видимо, в качестве наиболее сильного соперника?
Если говорить о первом аспекте, то по крайней мере один вполне «софийный» текст у Канта имеется. Это сочинение «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784), где он излагает учение о мудрости природы в целенаправленной реализации ею «тайного плана» по отношению к человеку. «Историю человеческого рода в целом можно рассматривать как выполнение тайного плана природы – осуществить внутренне и для этой цели также внешне совершенное государственное устройство как единственное состояние, в котором она может полностью развить все задатки, вложенные ею в человечество»[66].
Усмотрение этого плана Кант называет законным, собственным (нефантастическим) хилиазмом философии. «Вопрос состоит лишь в том, открывает ли опыт что-нибудь о таком исполнении цели природы. Я отвечаю: немногое…»[67], – говорит Кант, и, тем не менее, считает, что «признавать устройство природы целесообразным в частях и бесцельным в целом»[68] было бы неразумно. Между тем пока «путеводная нить природы» целесообразно организует жизнь «пчел и бобров», образу действия людей на мировой арене больше соответствует характер глупости, злобы и легкомысленной страсти к разрушению. Поэтому «поскольку нельзя предполагать у людей и в совокупности их поступков какую-нибудь разумную собственную цель, нужно попытаться открыть в этом бессмысленном ходе человеческих дел цель природы, на основании которой у существ, действующих без собственного плана, все же была бы возможна история…»[69].
Надеждой на возможное появление в будущем такой философии истории, которая и стала бы своего рода историософским «оправданием природы», Кант заканчивает это небольшое сочинение, ибо «что толку прославлять великолепие и мудрость творения в лишенном разума царстве природы и рекомендовать их рассмотрению, когда часть великой арены, на которой проявляется высшая мудрость и которая составляет цель всего творения, – история человеческого рода – должна оставаться постоянным возражением против этого. Зрелище ее заставляет нас с негодованием отворачиваться от нее и, поскольку мы отчаиваемся когда-нибудь найти здесь совершенно разумную цель, приводит нас к мысли, что на нее можно надеяться только в ином мире»[70].
Представленная здесь проблематика на русской почве (несомненно, при посредстве Гердера и особенно Шеллинга) нашла явное сочувствие и была воспринята и в теургическом проекте Владимира Соловьева, включающим в общее супранатурали-стическое восхождение к высшему