Шрифт:
Закладка:
Открыла мне баба Тома (я их отличал по шрамику на руке, это баба Тома в детстве ракушкой на реке порезалась).
– Боренька!
– А, привет. Я тут конфет принес, тебе и бабе Свете.
С детства был у них такой пунктик – у каждой должна быть своя вещь, все разное. Они отлично знали, где чья ложка, где чья тарелка, никогда не брали их наугад.
– Проходи скорее, Боренька, мы тебе чаю нальем.
Она положила свою дрожащую руку мне на плечо, у нее были костлявые, как у смерти, пальцы. Я испытывал особую слабость к несчастным людям, к стареньким, больным, к сирым и убогим, к людям в печали, в раздрае. Мне рядом с ними было по-человечески хорошо.
От бабы Томы пахло мукой и чуточку – жаром, наверное, пироги пекли. Пока длилась полярная ночь, им было совсем уж нудно от этой жизни, они читали да готовили, больше ничего не делали. Хорошо, что глаза сберегли, а то не осталось бы радости.
– В доме-то капремонт затеяли. Ты отцу скажи, как приедет, хорошо?
– Да он приехал.
Мне так захотелось ее обнять, она посмотрела на меня с этой любовью в вечно поблескивающих старых глазах, и я сразу весь нагрелся, оттаял, хотя собирался хранить мужество.
Кухня у них была узенькая, тесная, но такая аккуратная, такая чистая, и пахло здесь всегда хорошо, не только едой, но и каким-то иным теплом. Баба Света как раз запихнула пирожки на противне в духовку, сказала:
– Будут с вишней, ты подождешь?
– Я за ними вечером зайду, на чуть-чуть пришел.
– Нет уж, нет уж. Энтропия растет.
Поздравляю с наступающим, энтропия растет, так пел Егор Летов. А баба Света имела в виду, что пирожки будут холодные уже и не такие свежие к тому же. Еще баба Света любила говорить, что энтропия – величина аддитивная, когда я рассказывал ей что-нибудь о нашей семье. Это она имела в виду, что мудачество семейства равно сумме мудачеств всех его членов. Справедливо, так-то.
Баба Света любила энтропию несмотря на то, что та угрожала ее вот-вот поглотить.
Ну и пришлось ждать пирожков. Мы пили чай, баба Тома и баба Света открыли обе коробки конфет – для справедливости. Они б и ребенка разрубили. Хорошо, что ни у одной детей не было.
Я хотел было быстренько сказать, что уезжаю, а получился разговор на два с половиной часа. Они смотрели на меня и кивали, гладили по руке, и за одно это я им готов был всю квартиру языком вылизать, миллион мешков муки притащить.
Хотел я ласки.
Ну, они сочувствовали, конечно.
– Толку с твоего отца не будет, хоть голова у него и светлая была. Ты учись хорошо и в институт там поступай.
Я чуть не расплакался, честное слово.
Прощались мы с ними, как перед войной, они меня крепко в щеки целовали и благословляли атеистически (стоические они были атеистки семидесяти восьми лет).
Ладно. В-третьих, зашел я к своему историку, молча выдал ему коробку конфет, что уезжаю не сказал, чтоб проблем не было.
Он обрадовался, пригласил чай пить, но тут уж я отказался. Тогда вдруг он на меня посмотрел и говорит:
– Тебе бы, Борис, больше к учебе рвения проявлять.
– Да я буду, вы не волнуйтесь.
– У тебя светлая голова.
И заиграло это странно, потому что про светлую отцовскую голову только что сказали баба Тома с бабой Светой.
– Жутко смотреть, как ты себя губишь, Борис.
Я вот чего заметил, учителя называют детей по имени до нудного часто – такое у них, значит, нейролингвистическое программирование. Может, доминирование устанавливают или еще чего.
– А я себя не гублю, это у вас зрение, видать, плохое стало, что вы так смотрите.
– Такая душа у тебя, чувствительный, искренний юноша, такое сердце, такой ум, а ты из себя кого делаешь?
– Человека из себя делаю, Ярослав Михайлович. Как вы сказали.
– И не издевайся. Я тебе говорю – потенциал у тебя есть стать хорошим, умным человеком. Как же его гробить можно?
– Хорошего человека угробить нельзя, я в это искренне верю, вы меня сами такому научили. Ну, бывайте, я пошел.
– Борис, у тебя, может, случилось что?
– Не. До понедельника тогда.
А потом будет у него сопливая история, как я приходил, а он не понял, что я прощался.
К Юрику я пришел без коробки конфет, вообще без всего, потому что клей в продмаге нам давно уже не продавали. Он вышел поговорить на лестницу.
– Ты извини, меня наказали. Теперь дома сижу.
– Ну, понятно все с тобой. У меня все наоборот, я теперь по миру пойду.
– Да не верю я тебе.
Юрик почесал затылок этим своим неосторожным, размашистым, медвежьим движением.
– А я за ум решил взяться, – добавил он.
– Ну и даю тебе добро. Можешь с Ладкой закрутить, если хочешь. Она меня не любит.
– Тебя послушать, никто тебя не любит.
Тут уж какая у кого доля.
– Но я зато всем нравлюсь. Но я не про то. Ты чего без меня делать будешь?
– С девчонками тусоваться, наверное. Но, может, у родителей на следующий год с Питером получится. Тогда туда махнем.
Он неопределенно двинул рукой куда-то влево. Я лично не был уверен, что Питер – это туда.
– А ты скоро вернешься?
– Да хрен знает. Когда-нибудь точно вернусь, когда ностальгия замучает.
– Ты приколись, там такое все, как в кинохах. Типа как в «Форсаже» или в «Большом Лебовски».
– В «Бешеных псах» еще.
– И в «Без лица». Вдохновляюще, не?
Я засмеялся. Тут Юрикова мама крикнула:
– Юр, всё! Поговорил и будет. Ты ему скажи.
– Да говорю я.
Он прошептал:
– Слушай, я на тебя все свалил.
– Ай, да не страшно, я б так же поступил.
– Ну, друзья навсегда тогда.
– Надолго так точно.
Мы обнялись по-мужски, повздыхали немного да и расстались навсегда. Я еще некоторое время стоял на заплеванной лестнице, курил, и от дыма у меня слезились глаза (только от дыма, честно!).
Наконец, я зашел домой, кинул отцу сигареты, взял мамину лопату и опять умотал. Папашка и не спросил ничего.
Уже темнело, холод совсем лютый, я пока дошел до кладбища, весь стал красный. Но хоть метель не поднялась.
Там, на кладбище, я нашел мамкину могилу. Весь день мамку увидеть думал, а она и