Шрифт:
Закладка:
В разножанровых, разностилевых произведениях поэтесса решает одну и ту же задачу: ведет разговор о материнском долге перед настоящим и будущим. Философская притча об изначалье наших характеров, наших судеб, которое кроется в наших матерях («Истоки», 1968), соседствует с циклом горестных раздумий над могильным холмиком, под которым погребен самый дорогой человек («Память сердца», 1967). Баллада об исконно народной родовой традиции, о непоколебимой супружеской верности старообрядцев («Сказ», 1944—1945) и лирическое стихотворение, картинка памяти («Ириски», 1972). Когда поэтессе нужно сказать напутственные слова юным матерям-современницам, рождается философичное «Материнство» (1964), а если нужно воссоздать патриотический подвиг матери, отвергающей сделку с совестью, на помощь приходит баллада («Баллада о партизанке», 1968)…
Но вот что обращает внимание: во всех этих стихах, как бы они ни были сосредоточены на теме матери, сам образ редко обладает зримыми, осязаемыми чертами. Почему? Ведь речь идет о самом дорогом и близком, а значит, и самом узнаваемом существе. С единственными и неповторимыми глазами, руками, походкой, речью, привычками.
Попробуем рассмотреть это явление в стихах Татьяничевой обстоятельнее. Вот одно из наиболее ярких стихотворений, раскрывающих затронутую тему: «Я о России, не о хлебе…» (1963).
Война. Суровое, голодное время. Мать делит хлеб, что «выпекался из пайковой с древесной примесью муки», делит так, что грешно оспорить ее решение.
Той справедливой мерой с нею Никто сравниться бы не смог: Кто был слабей — Тому сытнее И толще резала кусок. Как хлеба ни было бы мало, О всех заботясь и скорбя, Мать никого не обделяла, За исключением Себя…Спросим себя: можем ли мы представить героиню стихотворения?
Можем. Вне всякого сомнения. Образ создается поэтессой не с помощью внешних примет, а через поступки героини.
Нравственная суть действий женщины позволяет проецировать образ не только на одну конкретную мать, но и на мать-Родину. Запевная строка «Я о России, не о хлебе…», поначалу показавшаяся инородной, выспренной, получает вдруг огромное смысловое наполнение. К детям русской семьи, сидящим вокруг бедного стола за похлебкой, сваренной из лебеды или крапивы, в безмолвном, немом ожидании, пока мать разрежет и даст каждому по куску черного, вязкого, дерущего горло военного хлеба, отзывчивым воображением так и дорисовываются сироты, пригретые в чужих, таких же голодных, но ставших родными семьях в селах Удмуртии, Башкирии, Чувашии…
А вот другое стихотворение, казалось бы самое личное, конкретное:
Помню руки мамы моей. Помню голос, Что звал меня. Только умерли вместе с ней Мои детские имена. («Память сердца», 1967)И на этот раз образ лишь намечен штрихами, высвечен неверным, дрожащим светом каганца:
Сквозь полог ситцевый Неплотный Виднелось мне твое лицо…Каким было оно, это лицо? Какими были руки? Какой была речь? Голос? Ответа нет. Зато есть предметное изображение, сначала сближающее образ матери с образом матери-земли:
Напрасно я своим стихом Тебя зову сквозь холод зим! Ведь грудь твоя — Не грудь, а холм Над сердцем умершим твоим.А затем и утверждающее это неразрывное, вечное единство:
Мама, мама,