Шрифт:
Закладка:
Чему я в принципе был даже рад и сразу хотел ей сказать, что она лжет, прокричать на весь мир, что моя мать лгунья, что она всех обманывает, но я так и не смог ничего сказать, потому что меня душил этот гул в голове, и навернувшиеся было на глаза слезы стекли куда-то мне в глотку.
Но незнакомец, видимо, не почувствовал ничего из того, что происходило между мной и матерью, и, как бы пытаясь помочь мне, как-то нейтрализовать слышимое в ее тоне неодобрение, сказал: как-никак пять лет, из чего я понял, что я не видел его пять лет, и голос его, его смех показались мне очень приятными, утешительными, показалось, будто он смеется и над этими пятью годами, обращает их тут же в шутку; он уверенным легким шагом двинулся в мою сторону, и от этого стал знакомым, его походка, смех, открытость голубых глаз, а самое главное, доверие, которое я не мог не почувствовать, все это сломило мое желание обороняться и защищать себя.
Он обнял меня, и мне пришлось сдаться; он, все еще смеясь, сказал, что пять лет срок немалый, и смех его был адресован скорей моей матери, которая продолжала лгать, будто они сказали мне, что он был за границей, хотя на самом деле они сказали мне вовсе не это; я спросил у них лишь однажды, где Янош, и тогда не отец, а именно моя мать сказала, что Янош Хамар, увы, совершил тягчайшее преступление, и поэтому мы никогда не должны говорить о нем.
Объяснять мне, что это за преступление, было не нужно, я знал, что «тягчайшее преступление» означает измену, и, стало быть, он больше не существует, его нет и не было, и даже если он еще жив, то для нас он все равно умер.
Мое лицо коснулось его груди: тело его было жестким, костлявым, худым, и поскольку я невольно закрыл глаза, чтобы забыться и утонуть в звучащем во мне непрерывном гуле, в единственном прибежище, которое в этот момент предлагало мне мое тело, я смог почувствовать в этом мужчине многое, я чувствовал горячо перетекавшую в меня нежность, его не способную вырваться на свободу радость, необычную легкость и вместе с тем какую-то почти судорожную силу, сконцентрированную только в жилах, хрящах, истонченных костях, но все-таки я не мог целиком предаться его объятиям, не мог оторваться от материнской лжи, а доверие, которое я к нему, к его телу испытывал, казалось мне слишком знакомым, оно напоминало мне о похороненном прошлом, говорило мне об отсутствии телесной связи с отцом и, более отдаленно, обо всех тех муках, которые я пережил в своей любви к Кристиану; от него веяло абсолютной уверенностью, которую сообщали жесткие контуры его мужского тела, и многократным крушением этой уверенности, и именно его тело открыло мне то пятилетней давности прошлое, когда я еще с полным доверием мог прикасаться к чему угодно, и именно эта непомерная открытость чувств делала меня столь сдержанным в его объятиях.
Я не мог быстро перечеркнуть и переварить в себе эти годы и не знал, что время судьбы не имеет обратного хода; они говорили друг с другом поверх моей головы.
Почему они должны врать, сказал он, если он сидел в тюрьме.
Моя мать пробормотала на это нечто такое, что в то время они не могли мне все в точности объяснить.
На что он повторил, уже более легкомысленно и игриво, что да, он сидел в тюряге, что он прибыл прямиком оттуда, и, хотя он говорил это мне, игриво-злой тон его был адресован матери, которая, ища в этой игривости некоторое оправдание для себя, заверила меня, что Янош сидел не за кражу или грабеж.
Но он не позволил ей ускользнуть, увести нас в сторону и заявил, что скрывать ничего не будет! с какой стати он должен что-то скрывать?
И тогда моя мать, с ненавистью, понизив голос, набросилась на него: хорошо, если он полагает, что это нужно, то пусть рассказывает! что означало, что она запрещает ему что-либо говорить, защищая тем самым меня, его же она готова была просто изничтожить.
И то, что она не отталкивает меня от себя окончательно, что кричит у меня за спиной, пытаясь меня защитить от чего-то, было все же приятно, хотя странная эта защита отбрасывала меня от порога знания назад в мрачное царство недоговорок; незнакомец ничего не ответил, их перепалка зависла незавершенной над моей головой, хотя я чувствовал, что я должен, имею право знать! а может, и правда не стоит, мелькнула в его глазах неуверенность; он, крепко держа мои плечи, отстранил меня, чтобы как следует рассмотреть, и я, следуя за его взглядом, изучающим мое тело, лицо, почувствовал, как во мне раскрывается время, потому что от зрелища, от меня, от того, что глазам его представлялось как рост, изменения, он сделался веселым и бесконечно довольным, казалось, он пожирал глазами произошедшие во мне за пять лет перемены, наслаждался тем, как я вырос, тряс меня и похлопывал по плечам, и в это короткое время я тоже смотрел на себя его глазами, но во мне, во всем теле, в каждой его клеточке его взгляд отзывался ужасной болью, как будто тело мое было сплошным обманом, он наслаждается мною, а я стою перед ним нечистый, и это было так больно, так нестерпимо больно, что слезы, застрявшие у меня в глотке, нашли выход в виде тихого скулящего звука; он, видимо, этого не заметил, потому что звучно и яростно, чуть не кусая, расцеловал меня в обе щеки, а потом, словно никак не мог насладиться прикосновениями и всем моим видом, поцеловал меня в третий раз; в это время мать из глубины комнаты попросила нас отвернуться, она хочет встать, я же, захлебываясь и хрипя, заревел уже в голос, и после третьего поцелуя неловко, а неловкость вызвана была как раз моим смятением, я тоже ткнулся губами в его