Шрифт:
Закладка:
– Чем, чем! Умен больно! Мой отец не хуже твово был! Может, за одним делом и в мужики записаться?
– Мужиком тоже… Крестьяне всю землю кормят!
– А я не хочу никого кормить, я хочу сам жрать!
– Не веньгай!
– Сам не веньгай! Нет, ты скажи, мой батька был кто? Да я уж лучше в холопы пойду к великому боярину!
– Что ж холоп – лучше крестьянина?
– Да, лучше! В иные холопы еще не всякой попадет! Там до ключника дослужусь али по ордынским делам! Да у князя и в холопах лучше во сто раз, чем навоз ковырять!
– Нигде не лучше в холопах! – строго возразил Федор. – Когда у меня своя земля и воля, то я и человек! Муж! Вот дом – своими руками сложен!
– Воля, говоришь?! Все мы холопы! Зовут – идем, хоть на убой, хоть куда! Земля твоя? И не твоя, и не Князева, великого князя, а кого назначат еще там, в Орде! А дом твой ли? Думашь, не отберут? Не замогут? Что твое? За что ухватишься? Сведут, переселят, на войну ли погонят. Надо – всех пошлют! Ты с домом-то больше холоп! Нет корня – не за что ухватить! Оставишь ли кому что? Севодни тут, завтра в Костроме, Твери, Суждали… Тут и детей не захочешь, и дому не захочешь. Чтобы воля, жить нать, как иноки вон альбо скоморохи – бродить из веси в весь! Оно с собиной-то твоей ты купец, кулак, кровосос – кем не назовут, а без нее кто? Ни кола, ни двора, ни жены не захочешь, ни детей – пропади они! Веселых женок, что слабы на переднее место, найтить завсегда просто!
Козел становился мерзок, и Федор, томясь, не знал, как с ним быть, вести ли куда, и жаль было выгонять друга… Мать нашлась. Постелила рядно, принесла шубу, велела Козлу повалиться спать. Скоро Козёл, разутый, помычав еще что-то, захрапел на лавке. Грикша давно уже ушел. Федор сидел над спящим другом и с грустью думал, что прошлого не воротить. Ушел приятель детства – воротился другой, чужой ему человек и принес злые вести, и дом стал шаток, хоть перебирайся из Переяславля куда на север…
Глава 77
С Волги несло мелкой снежной пылью. Опять подморозило. Река лежала неподвижным белым извивом. Чернели уходящие туда, к устью Тверцы, ряды клетей и анбаров. Отсюда, с кручи, с высоты смотрильной башни княжеского терема, было далеко видать; вытащенные на берег и опруженные лодьи, торговые ряды, лабазы, неровные посады окологородья, суетящийся народ, черный на белом снегу.
Высокая сухощавая женщина стояла, грея руки в меховых нарукавьях, и не шевелилась. Пуховой плат на невысокой новгородской кике четко обводил точеную линию щеки. Шариками снега повисли надо лбом крупные жемчужины редчайшего, розового в отливе, поморского жемчуга княжеского головного убора. Бобровый опашень прямыми складками падал с плеч, почти скрывая носки зеленых, тоже шитых жемчугом сапожек. В руке, спрятанной в рукавах, был зажат белый шелковый плат. Она только изредка смаргивала, смахивая длинными ресницами снег, и безотрывно глядела на далекую дорогу.
Дружинники, «дети боярские», выстроились поодаль, подрагивая от холодного ветра, но тоже не смея пошевелиться, пока госпожа не подаст знака.
Но вот вдали на изломе берега, показались муравьиною чередой всадники и стали выкатываться новые и новые. Это шла, возвращаясь от Кашина, тверская рать.
Молодшие вытянули шеи, но все так же был неподвижен точеный обвод лица их госпожи, и только когда вдали, на кромке леса, просверкнули яркие корзна и разноцветные попоны княжой дружины, великая княгиня Ксения Юрьевна медленно разжала руки, обернула строгое, с большими иконописными глазами, удлиненное, в сетке чуть приметных морщинок лицо к своим дворянам и, не улыбнувшись, но как-то прояснев изнутри лицом, сказала:
– Едут!
Она подняла правую руку и плавно взмахнула шелковым платом. Тотчас гулко ударил колокол, и над Волгою полетели звуки благовеста. Княгиня медленным удовлетворенным движением свела руки, спрятав их в рукава, и отвернулась, так что вновь остался виден только точеный очерк щеки да ряд недвижных, словно замороженных, жемчужин в уборе. Почти не дрогнули складки бобрового опашня, но как-то стали строже, словно незаметно выпрямились; и выпрямились, забыв про холод, «дети боярские». А там уже кто-то бежал, и готовили встречу, и вершники выезжали из ворот. Колокола били не праздничным красным звоном, но торжественно и величаво. Мир был заключен, хоть и с потерями, и рать возвращалась непобежденной.
Княгиня стояла, все более выпрямляясь, будто звон вливал в нее новые силы, и уже казалось, что от нее самой исходит властная волна и к ней, притягиваясь, ползет и ползет бесконечная вереница пеших и конных полков.
Били колокола, и в отверстые настежь ворота Твери уже выбегали горожане, сбиваясь в снег по сторонам пути, чтобы первыми увидеть и обнять своих близких.
Уже когда всадники приблизились к городским воротам, Ксения Юрьевна повернулась и стала медленно спускаться по ступеням, чтобы встретить сына у входа на сени. Ее строгое, слегка потемневшее лицо было все так же спокойно, и лишь глаза лучились сдержанной радостью.
Ксения, овдовев двадцати двух лет, стала и одеваться и вести себя, как положено вдовам. Не употребляла ни притираний, ни белил. Но красота ее, которой когда-то без памяти пленился князь Ярослав Тверской, с годами становилась только чеканней и строже. Все яснее проглядывало в облике княгини-вдовы то, чему предпочла она утехи молодости, – власть. Властность была в походке и взгляде, в несуетливых движениях рук, в неженской твердости решений. И сейчас она шла встречать сына, а скользящим боковым взглядом отмечала осанку и выправку дружинников. И запоминала. И это знали. И забывали дышать в строю.
Много лет прошло с тех пор! И как она жалела, что покойный князь Ярослав так и не увидел своего