Шрифт:
Закладка:
— Ты бумаги мои похитила да удрала в Ряжеск, — начал он, опять распаляясь. — А я хотел ехать, собирался...
— Не хотел и не собирался, — слабо возразила она, но самая слабость эта давала Феде превосходство нападающей стороны. Ослабленная нежностью, была она податлива и уязвима, а Федя набирался уверенности. Словно были они единым существом без зазора между собой, и если поджималась Федорка, раздувался, поглощая уступленный сестрой промежуток, брат.
— И какого черта, в конце концов! Я голштинскому посланнику нос наставил, я, а не ты. Это меня сослали! Где бы ты сейчас была, если бы я голштинского посланника не обставил?!
Он остановился, мгновение или два прислушиваясь к отзвучавшему крику, который распадался в голове эхом.
А вот я сейчас пойду доведу на тебя, как ты бумаги мои украла! И что у тебя под штанами! А? Что с тобой будет, когда полезут проверить?!
— Замолчи, — тихо произнесла она, потемнев глазами.
Федя осёкся, сознавая, что договорился до гадости. Которой совсем не желал, и которая безнадёжно портила всё то тёплое, родное, что он нёс с собой сюда, в Ряжеск, через пустыню Дикого поля. Подлость эта и прежде витала где-то рядом. Он остерегался её. И вот же — не остерёгся.
— Ты плохая сестра, — продолжал он, сворачивая в сторону и стараясь не замечать Федорку. Замечая её то есть каким-то особым потусторонним сознанием, которое позволяло видеть и не принимать то, что есть. — Да, плохая сестра! У тебя никого нет, только я. И я скажу, почему ты плохая сестра. Я не буду прикидываться. Нет у меня такой привычки.
Оглянулся на дверь — в расщелину сунулась Маврица.
— Пошла, толстозадая, вон! — бросил он, едва опомнился от неприятного открытия. — Вон! — крикнул Федя.
Федька перевела взгляд с брата на Маврицу, потом опять на брата, уселась и сложила руки.
— Бескорыстный грех хуже убийства! — объявил Федя.
— Как? — коротко спросила она.
— Ты погибла, — горячечно продолжал он. — Конченный человек! Вот ты мне тыкала: не так да не так! И то не так, и эдак не хорошо, а уж так и совсем неладно! Всё ты лучше знала. Не так, не то и не эдак!.. Но никогда я... не прикидывался. Согласна? Я никого не обманывал.
— Кроме меня и отца.
— Не даром говорят, — дёрнувшись, продолжал Федя, — говорят, лучше иметь в доме малую козу, чем большую девку: коза, по улицам ходивши, молока принесёт, а большая девка — большой срам. Посмотри на себя. Что ты такое есть? Душевный блуд и обольщение людям! А когда узнают?
— Что?
Ему понадобилось два или три шага, чтобы добраться до сестры.
— Вот это! — Растопыренной пятерней скользнул и придавил сквозь ткань грудь — маленький, твёрдый, как у ребёнка, бугорок.
Федька отбила руку. Ударила и продолжала сидеть как сидела. Может, чуть чаще стала дышать.
— А то я тебя в бане не видел, дура! — сказал Федя. — Коза неистовая! Что есть злая жена? Покоище змеиное, сатанин праздник, хоругвь адова. Кому ты будешь нужна, когда узнают? Что они с тобой сделают, когда узнают, коза неистовая? — Он замолк, осматривая перешибленную Федькой ладонь. — Ты погубила свою вечную душу.
— Пусть, — сказала она прежним ровным тоном.
— А что хорошего со всем соглашаться?! — возразил он неожиданно. — Я, может, черти куда понёс, если прямо сказать, а ты молчишь и копишь в себе обиду. Вместо того, чтобы сказать, дурак ты, сволочь! Ты ведь не скажешь прямо, нет, ты будешь таиться, делать вид, ничего не произошло, обойдётся. Он, мол, когда-нибудь и за ум возьмётся — вот что ты будешь себе думать! Так?
— Да. То есть нет. Прости. — Она сидела истуканом, сложив на коленях руки, и наблюдала за братом, если только не опускала глаза, давая себе роздых. Федя снова заходил по клети, чувствуя, что окончательно забрёл в какую-то гадость. Но брести надо. Надо, зажав нос, надо брести, если он только хочет добраться до того заветного, что имел на уме, не зная, как подступиться. Его несло, но он чувствовал, что не зря несёт, что кружит он, забирая всё ближе и ближе к заветному слову.
— А ты способна понять, — остановился он, — когда человек сам себе противен? Когда ты противен себе и от этого... и от этого всё остальное.
Она сделала движение, будто хотела вставить слово.
— Молчи! — предупредил её Федя. — Не нужно мне твоих оправданий. Да, я знаю то, что я знаю, и я есть то, что я есть. И в этом я честен. В этом — да, честен. Перед богом честен. — Он поднял палец, указывая в небо, и торопливо перекрестился. — У меня на лбу написано: нечего ожидать подвигов. Люди знают, с кем имеют дело. А им нравится иметь со мной дело, и не моя вина...
— Это их вина, — вставила наконец Федька.
— Что?
Но больше она ничего не сказала и опустила глаза. Федя продолжал:
— Людям нравится, что я не прикидываюсь. — Он помолчал, чтобы она могла освоиться с этой мыслью, но Федька не отозвалась. Тогда он возвысил голос: — А ты кто? Ни парень, ни девка. Одна видимость и обольщение — то есть прелесть. Прелесть уму и прелесть чувству. Вот ты сидишь передо мной, и что это? — прелесть. Грех, соблазн, искушение. Видимость и коварство. Тебя как бы и вовсе нет, понимаешь?
— Нет.
— Что нет?
— Что ты сказал, не понимаю.
Нахмурившись, Федя помолчал, хмыкнул и пожал плечами, как человек, окончательно снимающий с себя ответственность.
— Покойный дядя наш, царствие ему небесное, Никифор Малыгин, в воскресный день после причастия ложился спать, дабы день этот до конца соблюсти в чистоте. Иначе как: то непотребное слово молвил, то мысль неладная некстати взошла, то зла кому возжелал — где уберечься? Во сне разве. Да и то, если ничего скоромного, упаси боже, не приснится. Потому дядя наш, Никифор Малыгин, знал, ох как знал: человек слаб! И когда случалось ему на следующий день поутру в приказе малую мзду какую принять — принимал. Смиренно и по слабости. Или казённые деньги в рост пустить, или, приход записывая, ошибиться, или иная какая надобность... Царствие