Шрифт:
Закладка:
Нужно ехать в Алевар и лечиться. Я поеду туда, когда вернусь из России, а оттуда поеду в Биарриц. В деревне я буду работать. Я буду делать этюды на открытом воздухе, – это полезно. Все это я пишу в ярости.
Но дома теперь положение дел плачевно. С одной стороны, мама в отчаянии, что должна ехать, а я в горе потому, что остаюсь с тетей, – это глупый предрассудок.
С другой стороны – тетя, у которой только мы, только я на свете и которая ничего не говорит, но глубоко оскорблена тем, что я страдаю, оставаясь с нею.
20 мая
Мои колебания возобновляются! Я надеялась на Потена, думая, что он не пустит меня в Россию и этим даст возможность не слишком оскорблять отца. Итак, я не могу ехать.
В общем, Потен сообщил мало нового и дал мне возможность остаться здесь. Но картина Бреслау! Это ужасно. Вот денек!.. Я просила Потена преувеличить мою болезнь и сказать моей семье, что правое легкое плохо, чтобы отец не слишком оскорбился тем, что я остаюсь.
И вот они оба в отчаянии, ходят на цыпочках… Их внимание меня оскорбляет, их уступки выводят меня из себя… и нигде нет точки опоры. Живопись хорошая вещь! Знаете, в тяжелые минуты никогда не бываешь слишком несчастен, если есть светлая точка на горизонте. Я говорила себе: подождем немного, живопись спасет нас. Теперь я сомневаюсь во всем, я не верю ни Тони, ни Жулиану.
23 мая
Наконец собрались, и мы на станции. В минуту отъезда мое колебание заражает других; я начинаю плакать, за мной мама, Дина и тетя; отец спрашивает, что делать? Я отвечаю слезами; раздается звонок, мы бежим в вагон; для меня не взяли билета. Я хочу также войти, но вагон захлопывают; у меня нет билета, а они уезжают, даже не простившись. Можно проклинать, ненавидеть друг друга, но в минуту разлуки все забывается. С одной стороны – мама, с другой – тетя, и отец посередине… Отец должен быть в бешенстве, так как он был очень мил со мной; но это бесполезное путешествие, трата времени… Я плакала о том, что нужно было ехать, плачу о том, что осталась. О Бреслау я почти забыла, но… я ничего не знаю, я думаю, что здесь я буду лучше лечиться и не буду терять времени.
Берлин. 25 мая
Я уехала вчера; тетя, которая видела, что мне не хотелось оставаться в Париже, не плачет; она боится моих упреков в том, что она меня расстраивает, но на душе у нее смертельная тоска, и она думает, что никогда больше не увидит меня. Бедная тетя, которая боготворит маму и боготворит меня вдвойне! А я так немила с ней. Я спрашиваю себя, как можно так дурно платить за такую преданность. Она приучена бабушкой с моего рождения видеть во мне идеал; теперь, что бы я ни делала, она окружает меня всевозможными заботами и предупредительностью; мне даже нечего говорить, она угадывает мои капризы тем более, что знает, что я очень больна и несчастна, и не может помочь мне ничем, разве облегчить мне материальную жизнь.
Я всегда имела утешение видеть на столе самые лучшие фрукты, мои любимые блюда всякий раз, когда у меня бывала чувствительная неприятность. Эта предупредительность может показаться бессмысленной, но в ней есть что-то трогательное. Мне не удается быть с ней приветливой; бедная тетя без единого слова с моей стороны догадалась, что я по возможности избегаю человеческих лиц, и, позаботившись об ужине, оставила меня одну с книгой. Я могу выносить четырех, пятерых человек родных и тогда говорю с ними; но оставаться с кем-нибудь из них наедине меня стесняет, и я дуюсь, упрекая себя в холодности относительно такой преданной, такой доброй женщины! У нас все очень добры, а тетя в этом отношении просто ангел.
Я заезжала к Тони, который очень болен и которому я оставила благодарственное письмо, и к Жулиану, которого не застала. Он, может быть, заставил бы меня переменить решение и остаться, а мне нужна была перемена… В течение недели никто в семье не смел смотреть друг на друга, боясь расплакаться, а оставшись одна, я плакала все время, чувствуя тем не менее, что это жестоко по отношению к тете… Но она должна была заметить, что я плакала, расставаясь с нею. Она думает, что я совсем не люблю ее; а когда я думаю о полной самопожертвования жизни этой женщины, я не могу удержать слез: у нее даже нет того утешения, что ее любят как добрую тетю!.. Но я никого не люблю больше ее…
Что составляет верх ужаса – это мои уши. Это самое жестокое, что могло со мною случиться при моей натуре… Я боюсь всего, чего желала, и это ужасное положение. Теперь, когда я стала более опытной, когда у меня начинает появляться талант, когда я умею лучше устраивать свои дела… мне кажется, что весь мир принадлежал бы мне, если бы я могла слышать, как прежде. А при моей болезни глухота случается один раз на тысячу, как говорят все доктора, к которым я обращалась. «Успокойтесь, вы не оглохнете из-за вашего горла, это бывает очень редко!» И это случилось именно со мною…
И ведь это сковывает ум! Как тут будешь живой или остроумной? – Все пропало!
Фаскор за Киевом. 26 мая
Мне было нужно это большое путешествие: равнина, равнина, равнина со всех сторон. Это красиво, я в восторге от степей, как от чего-то нового… Это что-то почти бесконечное… когда встречаешь леса и деревни, уж это не то… Меня восхищает приветливость всех чиновников, даже носильщиков, как только въедешь в Россию; на границе служащие разговаривают с вами, как со знакомыми. Я провела уже двадцать шесть часов в вагоне, остается еще тридцать. Голова идет кругом от этих расстояний!
Гавронцы. 29 мая
В деревне поля еще залиты рекой, всюду лужи, грязь, совсем свежая зелень, сирень в цвету… Это место низменное, и я думаю, что будет сыро. Нечего сказать, хорошо здесь лечиться! Все наводит отчаянную грусть. Я открываю рояль и импровизирую что-то похоронное. Коко жалобно воет. Мне грустно до слез, и я делаю планы уехать завтра.
Подали суп, от которого пахло луком; я вышла из столовой…
Мама привезла все журналы, где говорится обо мне; из того, что там составляло мое отчаяние, здесь создается мне ореол…
2 июня
Погода прекрасная, сирень