Шрифт:
Закладка:
Часов около девяти в «дом каменщика» опять явился Деламье и, не найдя, правда, никаких ухудшений в состоянии больного, все-таки повторил свое требование лежать не вставая.
Однако Огюст опять не проявил послушания и, едва дверь за доктором закрылась, пошел к себе в библиотеку, откуда его вскоре прогнал Алексей, проводив до самых дверей спальни.
Полчаса спустя управляющий принялся гасить свечи в коридоре, заметил свет в гостиной, и у них с Элизой произошел тот самый разговор, в котором они оба впервые, нарушив свой молчаливый сговор, помянули роковое сентябрьское происшествие…
Еще через несколько минут Элиза, бесшумно ступая, подошла к двери мужниной спальни и, прижавшись к ней щекой, прислушалась. За дверью было совсем тихо, она не различила даже дыхания мужа. Ей стало вдруг страшно, и она тихонько толкнула дверь, скользнула в открывшуюся щель и, прикрывая огонек свечи ладонью, подошла к постели.
Полог был откинут, и слабый свет из окна падал на лицо Огюста. Он лежал в своем плотном, подбитом ватой халате, и темный атласный воротник подчеркивал бледность его лица. На ночном столике покоился том Эразма Роттердамского и стоял подсвечник с наполовину оплывшей свечой. Если бы мадам де Монферран внимательнее взглянула на эту свечу, она заметила бы тонкую голубоватую струйку дыма над черным фитилем и поняла, что Огюст задул свечу минуту назад, услышав в коридоре еле слышное шуршание ее платья… Но мысль о притворстве даже не пришла ей в голову.
Некоторое время она стояла у изголовья и всматривалась в лицо мужа. Оно было действительно очень бледно, и от этого на нем, на этом усталом, украшенном тонким рисунком морщин, серьезном, посуровевшем лице еще ярче выделялись смешные детские веснушки… На висках поблескивали крохотные капли пота, под глазами сгустились лиловые тени.
Элиза вытащила из рукава платья платок, наклонилась, еле уловимым прикосновением отерла пот с его висков и со лба. При этом его светлые ресницы чуть заметно задрожали.
Положив платок на подушку, Элиза тихо отступила к двери, повернулась, нащупала ручку.
– Постой, Лиз, не уходи, пожалуйста! – услышала она сзади его голос и тотчас порывисто обернулась.
– Я разбудила тебя! – воскликнула она с раскаянием.
– Нет. – Больной смотрел на нее пристально, будто тяжелые припухшие веки мешали ему. – Нет, Лиз, я не спал… Подойди ближе!
Она подошла, зажгла вторую свечу, поставила оба подсвечника рядом и села на стул возле постели.
– Как ты, Анри? Тебе лучше сейчас?
– Лучше. Только голова…
– Болит?
– Разламывается на куски. Завтра придется собирать ее по всей подушке…
Элиза посмотрела на него с тревогой:
– Тебя сильно избили? Ты мне ничего толком не сказал…
Огюст презрительно сморщился:
– Избили? Вздор! Получил пару тумаков, вполне заслуженных за мое ротозейство, да и за все остальное… А голова болит от простуды, от лихорадки. Ничего… Когда осколок ядра полоснул меня по лбу, больнее ведь было. Помнишь?
– Помню. – Голос Элизы вдруг дрогнул. – «Тени Тартара вышли на поверхность. Ламии и эмпусы рыщут во тьме в поисках жертвы…» Видишь, а ты говорил мне, что они все передохли в своем Тартаре… Вот ведь и сейчас бродят среди метели!
– И воруют шубы! – усмехнулся Огюст. – Занятие не для ламий! Люди опаснее, но я не боюсь и людей.
– Ты никого не боишься, Анри! – улыбнулась Элиза. – Я-то знаю.
Он опять посмотрел на нее серьезно и пристально и покачал головой:
– Нет, Лиз. Есть еще Бог, и вот Его я боюсь… Знаю, что наступит минута, когда все лишнее, все суетное, пустое провалится в бездну, и останется главное – суть, то, чем жил, что есть я, истинный я. И мне придется посмотреть Ему в лицо и узнать о себе всю правду.
– И она тебя страшит? – удивленно произнесла Элиза.
– Иногда нет, иногда да… – Он привстал, на его щеках проступил румянец. – Кто знает, каким будет мое отражение в Боге?
– Таким же, как в творчестве, – твердо сказала она.
– Творчество еще не закончено! – воскликнул Огюст. – Но я знаю еще одно зеркало, в котором я – это я.
Лицо Элизы при этих словах тоже залила краска.
– Какое же это зеркало? – тихо спросила она.
– Твоя любовь.
Она рванулась к нему, обняла, и он с жадностью умирающего от жажды прижался губами к ее губам. Потом, прервав долгий поцелуй, откинулся на подушку и прошептал:
– Ты ведь любишь меня, Элиза? Любишь, как прежде?
– О, дорогой мой, да, да! Да!
И, расплакавшись, она зарылась лицом в изголовье постели.
«Прошел восемьсот сороковой год. Прошел уже наполовину и сумасшедший восемьсот сорок первый…
Почему люди говорят „проходит время“? Странное выражение, а ведь оно есть во многих языках… Как может пройти то, что существует вечно? Скорее, это мы проходим сквозь него, через него, минуем вечность времени, дабы в награду (или в наказание) обрести свою…
Непонятная мысль. Откуда она и зачем я записал ее?
Сейчас весна. Май 1841 года. В России я двадцать пять лет. Знаю ли я теперь, что привело меня сюда? Могу ли до конца самому себе ответить на этот вопрос, который так долго вызывал в душе моей недоумение?
Я покинул Францию не из страха и не от обиды, что не был оценен, я ведь ничего и не сделал для этого. Я приехал в Россию не только и не столько для себя… Просто она меня позвала. Теперь я это понимаю. Она позвала меня, как звала многих таких, как я, ищущих себя в бесконечности времени. Ей нужны мои мысли, моя вера, мой талант, она как бесконечное поле, засеянное лишь на две трети, распаханное могучей рукою, ждущее семян…
Вот уже свыше столетия мы, сеятели, зодчие и художники Европы, приезжаем сюда ради своей славы и остаемся здесь ради города, который строим. Каждый, осознавший себя здесь большим или великим мастером, осознает и свою неразрывность с этим каменным чудом, в котором мы все год за годом, десятилетие за десятилетием воплощаем свою мечту о совершенстве…
Мне было трудно, мне было плохо в этой стране. Нелегко далась мне моя слава, ее омрачали и чужая зависть, и моя собственная заносчивость. Иногда я чувствовал себя здесь чужим, и мне казалось, что Россия – жестокая мачеха, умеющая лишь взять то, что ей приносят, и не отдать за это тепла и любви. Когда три года назад сгорел Зимний дворец и я вновь испытал гонения и несправедливые нападки, моя душа рвалась прочь отсюда, я собирался уехать назад, во Францию. Собирался. И не смог. Я не могу больше без России, без Санкт-Петербурга, без города, который я строю, чудо-города, которому я принадлежу, который принадлежит мне. Уже решившись его покинуть, я вдруг понял, что не переживу этого… Я его люблю! Он мой.