Шрифт:
Закладка:
При слове «показная» Аматея подняла голову, нежно взглянула на меня, снова вытянула лапу, касаясь моей руки, а затем, как и прежде, превратилась в сладко мурлычущий пушистый комочек.
– Тебе хорошо, – с грустью произнес я. – Смерть тебя не гнетет. В твоем самодовольстве нет места предчувствию смерти, страху расставания. И по этой причине ты мне нравишься еще больше, кошка. Ведь если тебе и таким, как ты, дана природой безмятежность, почему бы и нам, людям, не последовать твоему примеру – не думать о том, что нас ждет, и не вспоминать, что было и безвозвратно прошло. Я также благодарен тебе, Аматея, моя златокудрая Аматея (оттого, что знакомство наше продолжалось уже целых пять минут, и оттого, что предмет моей любви не проявлял никакой несговорчивости, я сделался излишне фамильярен), за то, что ты напомнила мне о моей юности и каким-то неуловимым, таинственным образом ее мне на мгновение вернула. Ибо даже у погрязшего в страданиях рода человеческого есть возраст, благословенный юный возраст (о, моя кошка!), когда тело полностью тебе подчиняется, когда сон долог и глубок, когда чувство неприязни либо неизвестно вовсе, либо вызывает смех и когда надежда охватывает все наше существо подобно тому, как тебя, Аматея, охватывает сладкая дрема. Да, мы, обреченный род людской, тоже умеем ценить отдохновение. Но если ты пребываешь в покое с того времени, когда была еще слепым котенком, до последнего дня отпущенного тебе столь недолговечного срока, – для нас покой, увы, мимолетен. А впрочем, досаждать тебе жалобами смертного я не стану – с моей стороны это была бы дурная услуга за твою доброту. Неужели ты думаешь, что тебе, выбравшей меня из семи миллионов лондонцев, дабы столь щедро ниспослать душевный покой, проявить столь нежданную нежность, буду я рассказывать о страданиях всех тех, о ком ты знаешь лишь, что они кормят тебя, дают тебе кров или же проходят мимо? Ты, во всяком случае, не принимаешь нас за богов, как это делают собаки, за что я также весьма тебе признателен. И не только за это.
Тут Аматея медленно поднялась на все четыре лапы, выгнула спину, зевнула, посмотрела на меня с улыбкой, еще более лучезарной, чем раньше, и стала ходить кругами, готовя себе новое ложе на моем пиджаке, после чего вновь улеглась и, как и прежде, сладко заурчала.
Стоило только мне убедиться, что истинная любовь явилась из пустоты и никчемности этого мира и будет впредь согревать мою душу; стоило мне поверить, что многолетняя безысходность сменилась прежним жизнелюбием, тягой к свету и добру – и всё благодаря доброте вновь обретенного любящего существа, – как нечто «вырвало счастье из уст смертного» (Таппер)[425], и сделало это столь же стремительно, сколь и безжалостно. Не иначе как вечный враг всего сущего вложил нижеследующую фразу в мое сердце, – ведь мы игрушки в руках высших сил, иные из которых находятся на службе у порока.
– Ты никогда не покинешь меня, Аматея, – на свою беду, вымолвил я. – Я не потревожу твой сон, и мы будем сидеть здесь до конца света; я буду тебя обнимать, ты – грезить о райских кущах. И ничто не разлучит нас – тебя, мою кошку, и меня, твоего человека, Аматея. Навсегда, на веки вечные покой нам с тобой обеспечен.
И тут Аматея вновь поднялась и незаметным, совершенно бесшумным движением безукоризненных лап спрыгнула на пол и, оглянувшись через плечо, медленно пошла прочь. Теперь у нее была совсем другая цель, и, когда она величественно и изящно приблизилась к двери, которую искала, какой-то низкорослый малоприятный тип, стоявший у стойки, произнес: «Кис-кис-кис». И, нагнувшись, ласково почесал мою кошку за ухом. Аматея подняла голову и воззрилась на него с такой чистой и неподдельной любовью, какой не бывает на свете, после чего потерлась об его ногу в знак священной дружбы. Той, что не умрет никогда.
Уильям Сомерсет Моэм
(1874–1965)
Один из наиболее известных английских новеллистов, романистов и эссеистов XX века, С. Моэм представлен в антологии путевым очерком о путешествии по Юго-Восточной Азии из книги рассказов и путевых очерков писателя «Джентльмен в гостиной» (1930), где Моэм делится впечатлениями о Бирме, Сиаме и Индокитае 1922–1933 гг.
Из книги путевых очерков «Джентльмен в гостиной»
I
Я никогда не мог себя заставить испытывать к Чарльзу Лэму[426] ту привязанность, какую питают к нему большинство читателей. Из присущего мне чувства противоречия я не переношу экзальтированности у других и теряю (против своей воли, ибо, Бог свидетель, мне вовсе не хочется заморозить прохладным отношением энтузиазм моих знакомых) способность восхищаться. Оттого что слишком многие критики писали о Чарльзе Лэме с дежурной восторженностью, я не в состоянии читать его без некоторого напряжения. Лэм сродни людям, которых мы называем «широкой души человек»; такие, как он, терпеливо ждут, когда вас постигнет несчастье, чтобы выразить вам свое искреннее сочувствие. Они с такой поспешностью протягивают вам руку, когда вы упали, что, потирая ушибленную коленку, вы поневоле задаетесь вопросом, не они ли подложили вам под ноги камень, о который вы споткнулись. Люди с переизбытком обаяния вызывают у меня страх. Они нас подавляют, и в конце концов мы становимся жертвой их уникального дара и их неискренности. Кроме того, я не слишком жалую писателей, чье главное достоинство – обаяние. Одного обаяния недостаточно. Я хочу, чтобы было куда вонзить зубы, и, если я заказываю жареную говядину и йоркширский пудинг, а мне приносят кусок хлеба и стакан молока, я не скрываю своего разочарования. Меня выводит из себя повышенная чувствительность трогательного Элии. Руссо приучил писателей писать сердцем, и еще долгое время после него считалось хорошим тоном творить с комком в горле; эмоциональность же Лэма напоминает мне слезливость алкоголика. Меня не покидает мысль, что его чувствительность лечится воздержанием, таблетками и слабительным. Когда вы читаете отзывы о нем его современников, то оказывается, что изысканный Элия не более чем выдумка сентименталистов. Человеком он был куда более толстокожим, вспыльчивым и невоздержанным, чем его изображали, и он бы и сам от души (и не без оснований) посмеялся над тем портретом, какой они с него написали. Если бы как-нибудь вечером вы встретились с ним у Бенджамина Хейдона[427], вашему взору предстал бы неопрятный, далеко не всегда трезвый человечек, который часто бывает очень скучен, да и удачно шутит лишь изредка. Иными словами, вы