Шрифт:
Закладка:
– Марш в дом, я сказал! – заревел папа, и за нашими спинами сразу затопали по мосткам торопливые шаги, стукнула дверь.
– Я не пойду, – отрезал Мишка, всё ещё не оборачиваясь, и поднял висевший на шее бинокль.
Глаза у него слезились от ветра, щеки горели красным. У меня здесь нет младенцев, которых нужно спасать, подумала я. Только этот упрямый шестнадцатилетний мальчик, которого я не смогу затащить внутрь, даже если попытаюсь сделать это силой.
– Я тоже не пойду, – сказала я. – Дай мне бинокль, слышишь? Быстро! – и протянула руку, и рванула ремень.
Мишка взглянул на меня, совсем коротко, и не стал спорить. Неожиданно покорно нагнул голову и позволил биноклю соскользнуть.
Замерзшим металлом обожгло кожу; картинка дрогнула и расплылась, мечась по пустынной, белесой ледяной равнине. Видно было только снег, редкие черные кусты, неровную цепочку следов, я их не вижу, черт, я не вижу. И тут я увидела. Они еще не добрались до сетей, еще продолжали идти вперед, и я даже подумала было, что Мишке нужно свистнуть еще раз, что они его не услышали, но тут Сережа (теперь я точно знала, кто из них Сережа) снял ружье с плеча. Зачем они идут? Им надо бежать обратно; почему они не бегут?
– Они встанут возле самых сетей, – зашептал Мишка, – дальше не пойдут, так и надо, мам.
И тогда я поняла, что это и был их план, поняла их напряженные, сосредоточенные лица. Они знали, что стоит им выйти на лед, те, другие, тоже покажутся.
Я смотрела сквозь примерзающий к щекам бинокль на медленное, бесконечно медленное сближение. Три черных фигуры с одной стороны озера, три – с другой, словно за ночь кто-то незаметно расположил посреди пейзажа огромное зеркало. Потом мне пришло в голову еще одно, такое же странное сравнение – больше всего они напоминали сейчас опасливо, неохотно сходящихся дуэлянтов. Хотела бы я знать, понимают ли те, другие, где именно проходит линия, невидимый барьер, за которым до них дотянется папин карабин. Я увидела, что Сережа дошел, наконец, до деревянных опор с висящими на них сетями и остановился, что Леня с Андреем встали возле него, что даже пес, про которого я совсем забыла, на которого даже не смотрела, замер и больше не двигается. Что чужие трое – все мужчины – какое-то время еще продолжают идти вперед, а потом все-таки понимают что-то и останавливаются тоже, и долго, несколько нестерпимо длинных минут стоят неподвижно, словно думая, что им делать дальше. Они не подойдут, думала я, не сделают больше ни шагу. Ни те, ни другие. Просто будут стоять вот так и смотреть друг на друга, и единственным результатом этого жуткого утра будут сети, которые, судя по всему, удастся-таки спасти, но мы так и не узнаем, кто эти люди с той стороны, и каждую ночь будем ждать их возвращения, только теперь они будут осторожнее. И тут я увидела, как Сережа медленно поднимает вверх руку и машет, а затем, нагнувшись, кладет ружье в снег, и сложив ладони рупором, кричит – не нам, а тем, другим, – что-то неслышное, потому что слова его немедленно сносит ветром, и делает еще несколько нерешительных шагов вперед. Чтобы поймать в фокус ту, вторую группу, мне всякий раз нужно метнуться взглядом, сдвинуть кадр, и несколько панических секунд я боюсь, что потеряла их, что пропущу какое-нибудь важное движение, как будто от меня зависит что-то. Как будто пока я смотрю – пристально, не отводя глаз, ничего плохого не может случиться. Вот они, незнакомые трое, всё ещё неуверенно топчутся на одном месте, а потом один из них всё-таки тоже поднимает руку, и освободившись от своего оружия, идет к Сереже.
Вот сейчас он, наверное, уже перешел линию, подумала я, разглядывая хорошо различимое теперь лицо незнакомого человека, закрытое черным военным респиратором; но в руках у него ничего нет, и стрелять сейчас папе ни к чему. Кроме того, судя по всему, человек догадался, что эта линия, за которой он был в безопасности, существует, и что теперь она пройдена, потому что старался все время встать таким образом, чтобы между ним и островом оставался Сережа. Я смотрела, как они разговаривают, как нешироко, аккуратно жестикулируют, как оборачиваются и смотрят в нашу сторону, как чуть позже к ним подходят остальные – Лёня и Андрей, и двое с той стороны. Я не знала, много ли прошло времени – десять минут или полчаса, и даже когда разговор, очевидно, подошел к концу, когда троица в камуфляжах и респираторах развернулась и отправилась к своему берегу, и потом, пока наши вынимали сети, пока шли назад, я всё стояла, прижав бинокль к лицу, боясь пошевелиться. А насколько окоченели пальцы, державшие бинокль, – до какой-то неживой, стеклянной хрупкости – почувствовала уже после, когда Сережа шагнул на берег и сказал: «Мишка, сеть перехвати, надо повесить, запутается».
Позже, дома, папа кричал Сереже:
– Другой был уговор! Другой! Какого черта ты попёрся вперед? Они должны были дойти до бочки, надо было ждать, пока они сами не подойдут!
– Не подошли бы они, – устало отбивался Сережа. – Ты же сам видел, не собирались они подходить.
– Ну, и не подошли бы!
Папа выглядел плохо, лицо у него было серое, покрытое болезненной перламутровой испариной.
– С ними надо было поговорить, – сказал Сережа. – Нам не нужна здесь война. А если б ты выстрелил в бочку, они бы тоже начали палить.
– Они с «калашами», все трое, Андреич, – примирительно вставил Лёня. – Куда нам против них с охотничьими ружьями. Из этих троих только у одного чёрта рожа умная, а двум другим думать нечем. Услышали бы выстрел – и разбираться бы не стали, в бочку, не в бочку. Постреляли бы нас, как зайцев.
В стену дома постукивали вывешенные снаружи, постепенно застывающие на морозе сети, из которых никто еще не успел выбрать скудный улов этого дня, а мы сидели внутри, стараясь держаться поближе к печке, медленно оттаивая, отогревая застывшие руки чашками с дымящимся кипятком, и никак не могли согреться. Как только наступила первая пауза в разговоре, Наташа грохнула чайником по закопченной чугунной крышке печи и спросила:
– Ну, что – вы закончили? А то, может, нам еще подождать? Кто-нибудь собирается рассказать, что там вообще произошло?
– Ну, как… – начал Лёня