Шрифт:
Закладка:
Уля слушала и, точно челюсти ада открывались перед ней. Каждое слово этой заблудшей овцы открывало весь ужас, все безвыходное положение, в котором очутилась и она. Куда теперь идти? Куда примут ее? Кто откроет ей участливо дверь своего дома и смоет пятно, которым заклеймена… Неужели же через какой-нибудь год и она будет утешать какую-нибудь новую жертву и советовать ей примириться с положением и зажить так, как живут ее… подруги…
— Знаете, барышня, полюбила я вас! Давайте дружить будем… Может, Стаська и придумает что… На первое время покажите, что вы больше не мучаетесь, а как словно довольны положением, чтобы надзор за вами уменьшили, а там видно будет… У вас есть куда идти?
— Нет.
— Ни отца, ни матери нет? И родственников никаких?
— Нет.
— Эх вы, горемычная! — Стася схватила руку Улиньки и крепко, горячо поцеловала ее.
— Что вы! зачем?
— Вы чистая душа, хорошая, давайте, говорю, дружить… Стаська молодчина, придумает что… Ну я, пойду… а то еще хватятся… да и уходить отсель время, мы тут только до утра, а днем на своих квартирах…
Стася еще раз поцеловала Улиньку и вышла… Точно светлое видение, скрылась от Улиньки — Стася. Всей душой, всем сердцем потянуло ее к этому новому другу…
Глава X
ПУТЕШЕСТВИЕ ПЕРВОЕ
Дни, ясные дни настали для Павлюка. Отец поправился, и вот они опять зажили вместе, но уже в теплой комнате. Приоделись и чаек пили, и кашу ели, и щи из свининки хлебали, и персидским порошком зверье посыпали, да только не помогает. Одуреют подлые тараканы, а там и отойдут. Не берет их персидское зелье.
В конурке было чисто прибрано. Образок св. Сергия, казалось, еще ярче блестел своей серебряной ризой. У Павлюка была своя кровать, простая, белая, деревянная, а своя; матрац, старый, держанный, но приличный; изорванное одеяло заменилось ситцевым из кусков, новым. В деревянном простом рыночном шкафике стояла жестянка с сахаром, а рядом лежала плитка кирпичного чая. Тут же красовался большой жестяный чайник, заменявший самовар. Около печки стояло два горшка для варки пищи, две чашки, из которых ели, и в них деревянные ложки. В самом сокровенном углу стояла бутылка водки. Этого сокровенного угла даже старик не знал, а может, делал вид, что не знал, но только ему каждый раз доставал бутыль сын, наливал и прятал. «Отвернись, — скажет, — батько, я ее спрячу», — и старик отворачивался, а Павлюк прятал соблазн.
Полное довольство испытывали Завейко с сыном. Им не нужно было иной жизни: тепло, сытно, одеты, обуты, даже чай пьют — и все на заработанные деньги. Старик исполнял роль кухарки, готовил обед, убирал комнатку и делал все это с любовью и изумительным старанием. Пища и подгорала, и дымом пахла, и пересолена бывала, и недоварена, и переварена, а все казалась вкусной, такой вкусной, что и на званом обеде или на обеде богача — не могло быть такой, а уж аппетита, с каким старик с сыном уплетали свои блюда, там, конечно, и приблизительно не могло быть такого…
Холода отошли. Началась мокропогодица. Павлюк два и три раза в неделю путешествовал с господином ***. В одну из таких экскурсий шли они по Подолу у контрактов, по одной из прилегающих улиц. Внимание их было привлечено характерной фигурой: лихо заломивши картуз на затылок, с наполовину оторванным козырьком, в грязной рубахе, в грязных портах, сквозь которые кой-где виднелось тело, в опорке на левой ноге и с босой правой шел оборванец. Он был здорово дорболызнувши. На правой щеке виднелся огромный синяк, на левой довольно основательная царапина. Волосам мог позавидовать лучший войлок, — так давно до них не касался гребень и даже пятерня. Выражение лица было неизмеримо весело. Он то и дело гордо закидывал голову, закатывал заплывшие от пьянства глаза, поводил плечами, притоптывал ногами, а руки его как-то бессильно болтались из стороны в сторону. Все это он проделывал молча, не обращая ни на кого внимания. Весь он ушел в самого себя и совершенно неожиданно попал в довольно глубокую выбоину, наполненную талым снегом и грязью.
— Вот оно — застряли! Стоп, значит! Гляди, Фентюк — обувь не растеряй, — заговорил он сам с собой и вдруг тонким фальцетом, к удивленно сохранившимся в его пьяной груди, запел:
Засвистали козаченьки,
Вставши с полуночи…
Около него собралась толпа мальчишек, с любопытством таращивших свои синие, черные, карие глазки…
Заплакала Марусенька
Свои ясны очи…
— продолжал оборванец, вывел высокую, надтреснутую ноту и закашлялся…
— Ишь ты, подлая, сорвалась… Не то время, а бывало… Эх! Такую голосистую засвечу… вва!!
Тут он только заметил собравшихся ребят.
— Вы чего бельма таращите?! Человека не видали? Брысь — пострелята! За вихры отдеру! Видали такую вещь? — он показал им дулю.
Пострелята пустились врассыпную и остановились от него на некотором расстоянии. Оборванец уставил мутные глаза на Павлюка и господина ***. Что-то буркнул, видимо, хотел выругаться, но громкая икота помещала ему.
— Расшибу! — крикнул он, замахнувшись, и шатнулся, точно его толкнул кто. Затем забыл о Павлюке и обратил-
Видали такую вещь?..
ся опять к ватаге ребят:
— Чего испугались? Не съем вас… подите сюда! Знаю, у вас ангельские душеньки, безгрешные… Подите, я вам песню спою.
Мальчишки приободрились и стали мало-помалу приближаться…
— Ну вот, слушайте!
Оборванец откашлялся в руку и запел разухабисто, выделывая ногами вензеля:
Соловей, соловей, тех, тех, тех!..
Канарэичка: тай-дри-та-тай!..
При последнем слове он выкинул такой замысловатый курбет ногой, что его единственная обувь — опорка, сделав по воздуху дугу, далеко отлетела в сторону и угодила одному из мальчишек в лоб. Тот завыл и, утирая кулаком слезы, побежал домой. Остальные