Шрифт:
Закладка:
Терезина, Раймондина, Поликсена – не они ли тогда окружили поэта, не их ли присутствие почувствовал он? А быть может, еще близость и других беспокойных, исчезнувших, но когда-то счастливых и возлюбленных образов? Я не знаю этого. Рильке был чрезвычайно взволнован, когда рассказывал об этом столь внезапно всплывшем и исчезнувшем феномене. «Странно, – повторял он, – очень странно». Но так и не осмелился вернуться к потайному месту, чтобы хотя бы еще раз дотронуться до этого дерева. «Я не знал, смогу ли тогда вернуться назад», – сказал он тихо.
Той весной он сделал редкостно прекрасный перевод сонета некоего Якоба Винченцо Фоскарини (1830 г.) на смерть юной Поликсены фон Турн. Эти стихи очень понравились ему; он лишь жалел, что не может ничего узнать о поэте и о его отношениях с семьей Турн. Среди хорошо сделанных, прелестных, временами тем не менее отдающих академичной абстрактностью строчек есть несколько, которые мог бы написать лишь наш поэт.
В Венеции Рильке провел от двух до трех недель, после чего снова возвратился в Дуино. Начатые было исторические работы были заброшены, он был озабочен своим здоровьем, явно требовавшим внимания. В конце апреля я наконец-то снова вернулась в Дуино. Вскоре после этого приехал и Касснер.
Незабываем один из вечеров: мы сидели в нашей сводчатой комнате, из которой маленькая лестница вела вниз к бастионам, солнце только что зашло, и море лежало упокоенным в глубочайшей синеве; сумерки медленно окрашивали воду во всё более темные тона. И тогда поэт приступил к чтению двух своих первых элегий. И когда наступила ночь, мы продолжали слушать эти невероятные стихи, в которых были ощутимы рокот бури, дыхание ночи и дуновение бесконечности, того самого
«Древнейшего гона моря…»[35]
Никто из нас не отважился заговорить, еще долго мы сидели молча и неподвижно в растущем мраке.
Однажды мы побывали в Чивидале с его великолепным Tempietto longobardo.[36] Эту церковь, скорее капеллу, оставшуюся неизменной по крайней мере с тринадцатого столетия, поэт любил совершенно особой любовью. В другой раз мы отыскали деревенский дом, в котором Рильке провел как-то со своей матерью лето. Он с удовольствием вспоминал этот красивый просторный дом с большим садом, но прежде всего – маленькую Амели. Целыми днями два ребенка-одногодка играли вместе. Если же маленькая Амели не могла прийти, мальчик непременно находил где-нибудь на скамейке или под деревом маленький букетик цветов. А перед расставанием, когда были пролиты горючие слезы, он тайком подарил своей подружке по играм, с которой уже не суждено было увидеться, колечко.
И вот одним прекрасным днем мы побывали на этой вилле; то оказался добротный сельский дом с открытыми аркадами напротив весьма запущенного сада, в котором изобилие дикого кустарника и цветущих сорных трав широким фронтом уходило под тень нескольких деревьев. Нам отперли дверь в дом, однако Рильке не захотел войти. «Всё там предстанет чересчур иным», – заметил он. И все же он был невыразимо рад этому свиданию, вернувшему ему воспоминание детства. Мы шли по заросшей узкой тропе. Своими большими глазами он смотрел во все стороны, словно надеясь отыскать маленькую Амели. Но никто не показывался; в саду не было ни души. Однако под несколькими акациями мы увидели полуразвалившийся павильон, заглянули в него: на расшатанном деревянном столе лежал, аккуратно перевязанный, букетик фиалок! Мы переглянулись – «возьмите же его, Serafico», – сказала я тихо; он сделал это, и мы молча вернулись к машине.
Маленькая Амели стала монашкой. В печальные годы своего пребывания в кадетском училище Рильке часто с нежной тоской думал о ней. Когда однажды он заболел и лежал в лазарете, то неожиданно увидел подошедшую к его кровати фигуру. И вдруг он совершенно отчетливо узнал ее трогательное личико; ему показалось, что она склонилась к нему и что-то ему тихо подала… Он был уверен, что то было колечко, которое он должен был хранить. Вероятно, именно в это время Амели ушла в монастырь. Поэзия и правда, скорее всего, смешались здесь, и все же я верю, что поэзия Рильке была чистейшей правдой.
На следующий день Касснер оставил нас. Но перед тем Рильке прочел нам свою «Жизнь Марии», которую только что закончил и которой я была восхищена. Однако я прекрасно чувствовала, что он страстно ждал чего-то Иного, Величайшего.
V
Вскоре после этого мы, Рильке и я, поехали в нашу горячо любимую Венецию. И снова был чудесный день. Мы задержались в Удине, чтобы осмотреть фрески Тьеполо в архиепископском дворце. С огромной радостью рассматривали великолепные фигуры библейских ангелов: трех ангелов, пришедших к Аврааму, ангела, заговорившего с Сарой – это был как раз тот ангел, которого он всегда искал… Потом дальше к Кастельфранко, где мы почтительно приветствовали мадонну Джорджоне; не забыли и прекрасного юного сына кондотьера у ее ног. Последний большой поход был посвящен садам в Стра (Strà), в чьих лабиринтах однажды заблудилась Дузе. Поэту эта местность еще не была знакома, и он чрезвычайно наслаждался поездкой. Как его тронули заброшенные виллы Бренты, прежде всего та с высокими колоннами, прозванная «La Malcontenta», весьма уединенное и мрачное здание, выстроенное одним венецианским аристократом для своей дочери, меланхоличной девушки, которой он дал имя Мальконтента. И вот Рильке уже снова мог в полную волю грезить об этой прекрасной, печальной венецианке.
Я не могла долго оставаться в Венеции, поскольку собиралась с сыном и несколькими друзьями съездить в Боснию. Рильке жил на Дзаттере[37], намереваясь остаться там подольше, так как заинтересовался некоторыми людьми и среди них одним весьма остроумным русским по фамилии Волков-Муромцев, которого мы очень ценили и которому хотелось полностью завладеть вниманием бедного Serafico. Это несколько пугало нашего друга, ибо у Волкова было множество неописуемых причуд и удивительных противоречий. Вспоминаю, например, как однажды он назвал Толстого, с которым был близко знаком, круглым дураком; я все еще слышу его