Шрифт:
Закладка:
«Эй, вы, ребята! Деточки, поросяточки вы маленькие, для меня… даже во всю мою жизнь не было безобразной женщины, вот мое правило! Можете вы это понять? Да где же вам это понять: у вас еще вместо крови молоко течет, не вылупились! По моему правилу во всякой женщине можно найти чрезвычайно, черт возьми, интересное, что ни у которой другой не найдешь, – только надобно уметь находить, вот где штука. Это талант! Для меня мовешек не существовало: уж одно то, что она женщина, уж это одно половина всего… да где вам это понять! Даже вьельфильки и в тех иногда отыщешь такое, что только диву дашься на прочих дураков, как это ей состариться дали и до сих пор не заметили! Босоножку и мовешку надо сперва-наперво удивить – вот как надо за нее браться. А ты не знал? Удивить ее надо до восхищения, до пронзения, до стыда, что в такую чернявку, как она, такой барин влюбился. Истинно, что всегда есть и будут хамы да баре на свете, всегда тогда будет и такая поломоечка, и всегда ее господин, а ведь того только и надо для счастья жизни» (I, 217–218).
И затем, обращаясь к Алеше, он с таким же бесстыдным цинизмом начинает вспоминать о его покойной матери и рассказывать, как он побеждал и увлекал ее своими блудодейственными приставаниями. Бедный юноша, благоговейно любивший свою мать и хранивший о ней святое воспоминание, не выдержал, с ним сделался истерический припадок. Эта картина, хоть, может быть, она и очень реалистична, но производит гадкое впечатление.
Вот до какой гадости и скотоподобия может унизиться человек, потерявший в сердце своем искру божию и утративший веру, и унизиться именно вследствие этой утраты. Карамазов-отец – безбожник и разделяет убеждения, диаметрально противоположные мировоззрению своего автора, который поэтому так и беспощаден к нему. Отец спрашивает у сыновей, есть ли бог и бессмертие; Алеша утверждает, что есть, а Иван полушутя, полусерьезно говорит, что нет. Отец решает, что Иван прав, пускается в вольнодумную философию, начинает либеральничать насчет монастырей и монахов. Он в монастыре сделал сцену, обидел игумена и братию и, намекая на это, говорит Алеше: «Ведь, коли бог есть, существует, – ну, конечно, я тогда виноват и отвечу, а коли нет его вовсе – то, так ли их еще надо, твоих отцов-то? Ведь с них мало тогда головы срезать, потому что они развитие задерживают». У него даже явилась мысль, свойственная многим либералам, вовсе упразднить монастыри. «Взять бы, – говорит он, – всю эту мистику да разом по всей русской земле и упразднить, чтобы окончательно всех дураков обрезонить. А серебра-то, золота сколько бы на монетный двор поступило». Впрочем, когда Иван пугнул отца, что при ограблении и упразднении монастырей также ограбят и упразднят его самого, то он струсил и примирился с существованием монастырей. Но бог и бессмертие все-таки очень его смущали. «Господи, – философствует он, – подумаешь только о том, сколько отдал человек веры, сколько всяких сил даром на эту мечту, и это столько уж тысяч лет! Кто же это так смеется над человеком?»
Существовала на свете девка, Лизавета Смердящая, безобразная, грубая, грязная, совершенная идиотка, почти без дара слова; она скиталась без всякого пристанища, зимою и летом ходила босая и в одной посконной рубашке, и все существо ее было пропитано грязью и зловонием; словом, это было животное, да даже, пожалуй, хуже животного. Однакоже Карамазов-отец, верный своей теории, что во всякой женщине непременно есть нечто женское, не погнушался даже Лизаветой Смердящей, находил, что «тут даже нечто особого рода пикантное», и сотворил блуд с нею; она зачала и родила сына, которого поэтому назвали Смердяковым. Карамазов-отец взял его на воспитание, вырастил и сделал его своим слугою. Это исчадие, этот плод греха оказался вполне достойным своего родителя и своего греховного происхождения. Этот Смердяков был такой ужасный, закоренелый, холодный и методический злодей, какого трудно себе и представить. Это был не человек, а просто сатана во плоти. И у него порочность и преступность вытекали из неверия и атеистических заблуждений, которые он подслушал у своего барина-отца и барина-брата, Ивана Карамазова, и перетолковал по-своему. И что всего замечательнее, этот ужасный злодей был не славянофил, так как из славянофилов не может выйти такого злодея, а крайний западник, чем и объясняется его злодейство. Он отвергает поэзию и стихи, считая их «существенным вздором-с»; русского патриотизма в нем ни капли. Он сам делал перед своей возлюбленной на любовном свидании следующие признания: «Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна, не только не желаю быть военным гусариком, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с. В 12‑м году было на России великое нашествие императора Наполеона французского Первого, отца нынешнему, и хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с». Уже под старость он усердно изучал французские вокабулы, «чтобы тем образованию моему способствовать, думая, что и самому мне когда-нибудь в тех счастливых местах Европы, может, придется быть».
Вот какой любопытный субъект: лакей, западник, либерал и злодей! Вообще автор наделил Смердякова таким диалектическим талантом, что это даже представляется невероятным. Вот, например, какие диалектические тонкости он отмачивал. По поводу разговора о подвиге солдата, который не хотел отречься от веры даже и тогда, когда турки начали сдирать с него кожу, Смердяков заметил, что не было бы большой беды, если бы солдат и отрекся от веры для своего спасения. На представленные ему возражения он отвечал такой аргументацией. Как только, рассуждает он, у меня явится хоть мимолетное намерение отречься от веры, тотчас же «я самым высшим божиим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и от церкви святой отлучен совершенно, как бы иноязычником, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как я отлучен». А раз человек отлучен от церкви, от христианства, то формальное отречение уже не имеет значения