Шрифт:
Закладка:
— Нет, — говорит, — Пьер, я, — говорит, — еще посижу немного со знакомой личностью. А вы идите домой.
— Ну, — говорю, — как хотите. Я и один пойду.
Потоптался я, потоптался, а уходить неохота. И жрать к тому же хочется это ужасно как.
— Вот, — говорю, — я сейчас пойду, только, — говорю, — присяду на минуточку по-родственному и как альфонс. Замерз как собака.
Она мне глазами мигает, а мне ни к чему. Посижу, думаю, и уйду. Не просижу, думаю, ихние стулья. Сел и сижу. А буржуй сконфузился и перестал шептать. Я говорю:
— Вы не стесняйтесь... Я ейный родственник, шепчитесь себе на здоровье.
А он:
— Помилуйте, — говорит, — не желаете ли портеру выкушать?
— Можно, — говорю. — Отчего, — говорю, — родственнику портеру не выпить. Пожалуйста.
Выпил я портеру и захмелел вдруг — с голоду, что ли. Принялся чью-то котлету есть.
— Не будь, — говорю, — я родственником, не стал бы я эту котлетину есть. Ну а родственнику отчего не съесть? Родственнику глаз да глаз нужен.
— Помилуйте, — говорит буржуй. — Это что за намеки вы строите?
— Да нет, — говорю, — какие же намеки? Тоже, — говорю, — ихнее дамское дело, каждый обмануть норовит. Глаз да глаз нужен.
— То есть, — говорит, — как обмануть? Как понимать ваши слова?
— Да уж, — говорю, — понимайте, как хотите. Мне, — говорю, — некогда объясняться. Мне торопиться надо. А уж вы, будьте любезны, расплатитесь по-настоящему с ней, без обману.
Надел я пенсне на нос, поклонился всем вежливо и вышел.
А теперича девица Кет в морду лезет.
Этак на каждый промысел и морды не напасешься.
Тетка Марья рассказала
Пошла я, между прочим, в погреб. Взяла, конечно, горшок с молоком в левую руку и иду себе.
Иду себе и думаю:
«Паутина, — думаю, — в угле завелась. Сместь надо».
Повела я поверху головой, вдруг хресь затылком об косяк. А косяк низкий.
А горшок хресь из рук. И текеть молоко.
А в глазах у меня мурашки и букашки, и хресь я тоже об пол. И лежу, что маленькая.
После пришла в себя.
«Так, — думаю, — мать честная, пресвятая. Едва я, — думаю, — от удара не кончилась».
Пришла я домой, голову косынкой обернула и пилюлю внутрь приняла. Пилюли у меня такие были... И живу дальше.
И начало, милые, с тех пор у меня дрожать чтой-то в голове. И дрожит, и болит, и на рвоту зовет.
Сегодня, например, голова болит, завтра я блюю. Завтра блюю, послезавтра обратно — голова болит. И так она, сукин сын, болит, что охать хочется и на стену лезть.
Ладно. Болит она, сукин сын, месяц. И два болит. И три болит. После Авдотья Петровна ко мне заявляется и пьет кофий.
Сем-пересем. Как, и чего, и почему. А я и говорю ей:
— Голова-то, — говорю, — Авдотья Петровна, не отвинчивается — в карман не спрячешь. А если, — говорю, — ее мазать, то опять-таки — чем ее мазать? Если куриным пометом, то, может, чего примешивать надо — неизвестно.
А Авдотья Петровна выкушала два стакана кофия, кроме съеденных булок, и отвечает:
— Куриный, — говорит, — помет или, например, помет козий — неизвестно. Удар, — говорит, — обрушился по затылку. Затылок же — дело темное, невыясненное. Но, — говорит, — делу может помочь единственное одно лицо. А это лицо — ужасно святой жизни старец Анисим. Заявись между тем к нему и объяснись... А живет он на Охте. У Гусева.
Выпила Авдотья Петровна еще разгонный стакашек, губы утерла и покатилась.
А я, конечно, взяла, завернула сухих продуктов в кулек и пошла на другой день к старцу Анисиму. А голова болит, болит. И блевать тянет. Пришла.
Комната такая с окном. Дверь деревянная. И народ толкется. И вдруг дверь отворяется, и входит старец святой Анисим.
Рубашка на нем сатиновая, зубы редкие, и в руках жезло.
Подала я ему с поклоном сухими продуктами и говорю, как и чего. А он вроде не слушает и говорит загадками:
— На бога надейся, сама не плошай... Не было ни гроша, вдруг пуговица...
А кулек между тем взял и подает своей сиделке.
— Анисим, — говорю, — не замай. Либо, — говорю, — кулек назад отдай, либо объясни ровней, как и чего.
А он скучным взором посмотрел и отвечает:
— Все, — говорит, — мы у бога на примете... Чем ушиблась, тем и лечись.
«Ах ты, — думаю, — клюква! Чего ж это он говорит такое?»
Но спорить больше не стала и пошла себе.
Дома думала, и плакала, и не решалась загадку разгадать. А после, конечно, решилась и стукнулась. Стукнулась затылком о косяк, и с катушек долой — свалилась. И «мя» сказать не могу.
А после свезли меня в больницу...
И что ж вы думаете, милые мои? Поправилась. Слов нет: башка по временам болит и гудит, но рвоту как рукой сняло...
Нянькина сказка
Заведывающая детским домом вызвала к себе няню Еремеевну и официальным тоном спросила:
— Ты, Еремеевна, какие сказки рассказываешь детям?
— А какие сказки, — сказала Еремеевна, — разные сказки. Давеча вот про медведя сказывала... Про козла еще сказка такая есть...
— Завтра праздник, — сказала заведывающая, — Октябрьская годовщина... Надо, няня, что-нибудь рассказать детям про революцию...
— Ась?
— Что-нибудь революционное, — сказала заведывающая. — Что-нибудь, няня, героическое о революционном прошлом... Ну, воспоминания, что ли...
Няня сердито высморкалась в конец праздничного передника и с обидой сказала:
— Я этого не знаю... Я, матушка Елена Семеновна, политграмоту не сдавала... Не знаю, что к чему и почему... И, может, не поймут дети, трехлетние-то...
— Поймут, — строго сказала заведывающая. — Про революцию дети поймут. Они нам смена...
Няня еще раз с обидой высморкалась в передник и ушла, бормоча:
— Ладно... Рассказать можно... Язык, он без костей. А только, мать моя, я не ответчик, ежели дети испужаются...
Вечером, собрав детвору вокруг себя, няня уселась в кресло и начала рассказывать.
— Дак вот я и говорю, детишки-ребятишки, — начала няня. — В некотором царстве, в некотором государстве произошла эта самая, значится, революция.
На сегодня она,