Шрифт:
Закладка:
Через несколько дней мы с А. А. Реформатским уехали в Малеевку — писательский Дом творчества около Рузы. Там я узнала, что все произошло так, как было задумано: в первых числах марта Анна Андреевна из больницы выписалась и вместе с Ниной Антоновной отправилась в санаторий в Домодедове. Там и скончалась.
Нет, не отечественная радиостанция, а английская Би-би-си уведомила нас о нашем горе. А газеты — что? А «Литературка» — как? Я бы могла сейчас пойти в читальню и полистать газеты того года и тех чисел, но не считаю нужным тратить на это время. Ибо главное помню: ни один печатный орган не сообщил, где москвичи смогут проститься с Ахматовой. Церковная панихида будет в Ленинграде, похоронят в Комарове, ну а нам-то, здешним, куда идти, чтобы поклониться ее праху? Неизвестно. 6-го утром я звонила друзьям в Москву, 8-го получила телеграмму. Выяснилось: гражданская панихида состоится в морге больницы им. Склифосовского. Прощание предполагалось поспешное, на него выделялся один час: с девяти до десяти утра. Что понятно: ведь не только гроб Ахматовой стоит в этом помещении, там в каждой комнате по гробу, и постоянно прибывают грузовики, привозящие новых усопших. Печати об этом сообщать было, видимо, неловко. А кроме того, боялись большого скопления народа в тесноте морга. И вот — промолчали. Но, разумеется, все, кто хотел узнать, узнал, и скопление народа было…
Спрашивается: неужели нельзя было, не позорясь на весь мир с прощанием в морге, привезти тело Ахматовой в Центральный Дом литераторов? Нельзя. До сих пор не знаю, чего именно опасались наши секретари во главе с Фединым, Марковым и Воронковым. Кто-то говорил, что они не пожелали омрачать светлый праздник, Международный женский день, падающий на 8 марта. С моей точки зрения, нет более лицемерного праздника (для наших широт, во всяком случае!), чем этот. «Все выносящего русского племени многострадальная мать!» — писал Некрасов. После революции и всех этих красивых слов о равноправии многострадальной матери легче не стало. И поздравления, ею выслушиваемые, и цветы (мимозы главным образом — по сезону), и славословия на праздничных заседаниях — все это мне кажется не чем иным, как лестью, как стремлением отвлечь внимание женской половины населения от ее тяжкой доли. Таково мое личное мнение, и я никому его не навязываю. Некоторым — нравится. Их дело.
И значит, накануне в ЦДЛ был праздничный вечер, после него надо было еще убираться, и вообще это как-то не вязалось — сегодня день праздничный, завтра — траурный, хорошо бы оставить гроб с телом Ахматовой там, куда его привезли из Домодедова, — в морге. Оставили. Умыли руки.
9 марта был серенький день, с сеткой мелкого упорного дождя. На дворе морга теснились люди, много знакомых лиц.
Откуда они все узнали, куда надо было прийти, ведь официальных сообщений не было, наш главный источник информации, Би-би-си, вряд ли был в курсе дела, — но люди пришли, обзванивали, видимо, друг друга… Против ворот — серое невысокое здание, каменные выщербленные ступени крыльца. Сразу за передней — комната, в ней — гроб. Я шагнула к нему, но стоявшая у гроба Аня Каминская удержала меня: «Здесь не она! Побудьте тут, говорите всем, что это не она!» Я просьбу выполнила. Постояла у чужого гроба, направляя вливавшуюся цепочку людей в соседнюю комнату. Затем попросила кого-то меня сменить.
А там была она. Мертвое лицо ее было суровым, напряженным, и мне показалось, что это выражение я знаю, видела на ее живом лице… Остро пахли цветы, покрывавшие гроб. А люди все шли и шли. Здесь были те, кто любил ее, кто понимал, что с ней ушло. И не тому следовало удивляться, что этих людей так много, а тому, каким образом все они узнали, куда надо было прийти проститься. И еще следовало удивляться порядку. В комнате, где стоял ее гроб, было очень тесно, но никакой давки: все видели, что задерживаться тут нельзя. Каждый входивший приближался к гробу, целовал ее ледяную руку, ледяной лоб и вновь выходил наружу, давая место другим.
Всему этому, однако, я удивлялась позже. Тогда я не удивлялась ничему. Духота и запах цветов в помещении, сырость, серость, дождь и лужи во дворе, мелькание лиц знакомых и незнакомых — от всего этого на душе было странно, смутно, и все мне виделось, как она стоит на крыльце своего домика в Комарове (я знала, что похоронят ее на тамошнем кладбище), и в ушах звенели, звенели, не желая уходить, ее стихи, ее слова:
Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни,
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет…
……………………………………………
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Видимо, эта погруженность в себя помешала мне запомнить тех, кто выступал на траурном митинге. Его можно было провести только во дворе. Мы стояли среди луж, спиной к воротам, а тот, кто говорил, стоял на крыльце. Когда въезжал очередной похоронный автобус, он гудел нам в спины, мы расступались, а говоривший делал паузу, пережидая гудки и урчание мотора.
Так прощалась Москва с Анной Ахматовой.
Не заезжая домой, я отправилась на Белорусский вокзал и оттуда в Малеевку.
Электричка вырвалась из окрестностей города, за окном пошли мелькать подмосковные пейзажи, уже нет зимы, но нет и весны, хмурость, серость, природа строга, обнажена, готовится к переменам, белые пятна снега, размываемые дождем на черных полях, она все это так любила, она этого больше не увидит… «Многое еще, наверно, хочет быть воспетым голосом моим…» Голос смолк.
Я вспомнила, как она сидела в кресле в больничном коридоре, рассказывала смешное, и мы смеялись… И вновь возникла перед глазами эта комната, цветы, нескончаемая цепочка людей, медленно двигавшаяся вокруг гроба, и внезапно мне почудилось, что я разгадала выражение ее мертвого лица. Оно говорило то, что я столько раз слышала от нее при жизни: «У меня только так и бывает».
Корней Иванович
Никого ни о чем не нужно было спрашивать: путь от станции до дома был мне заранее подробно описан. Справа на горе должно было показаться кладбище — оно показалось, далее следовало ждать мостика — появился и мостик, а потом все прямо, прямо, справа поле, затем возникнет улица Серафимовича, на нее надо свернуть. Улица возникла,