Шрифт:
Закладка:
— Вот тебе, во-от… чтоб потом неповадно было.
«Мальчик», остроплечий, в больших опорках, вертелся и корчился, шипя, как гусенок.
— Мама, она ему волосы вырвет! Мама!
— Иди ты, иди… Господи, где тут выход-то?.. Этакое проклятое место!
Этот рыночный двор-ящик, кишащий лавками, кладовыми, ларьками, медяками, серебрушками, сальными бумажками, залитый кровью вспоротых туш, пропитанный запахами гнили и падали, одетый жирными мухами-трубачами, — двор этот, узкий, как жила, был цепок, как ловушка.
В узком проходе под каменной аркой мы застряли в потной, жарко дышащей толпе. Неизвестный покойник ехал в белом гробу под парчовым балдахином. За певчими и пролетками тянулись нищие и калеки. Хромые, слепые, колченогие, горбатые, с палками, на тележках, злокачественно-восковые лица худосочных и вздутые почерневшие лица закоренелых пьяниц, лохмотья, язвы, уродство, выставленные напоказ, — ползли, бежали, толкались, бесстыдно и уверенно заполнив собой улицу.
Мы пробрались на панель, но нас сразу выбросило к краю, и толпа всосала нас, как топь легковерного зайца. Какой-то нетерпеливый слепец больно ткнул меня палкой в ногу.
— Вот сейчас пойдут в церковь, и мы мигом выберемся, — ободряла мать.
И вдруг что-то произошло. Толпа шарахнулась вперед. Какое-то короткое слово пронеслось над головами, как обжигающий ветер, — бешеная одурь охватила всех. Люди выли мне в ухо, толкали, били меня коленками, локтями, подшибали мне ноги и несли куда-то, как мутный поток. Несчастный хромой, которому мать только что подала копейку, вдруг ловко снял деревянную ногу и, размахивая ею во все стороны, кинулся вперед с криком:
— На обед нашим билеты раздают!
Рядом истошно взвизгнула какая-то пухлощекая юродивица:
— А пироги-то с севрюжина-ай!
Она устремилась за деревянной ногой. Громко, как зверь, глотая слюни, юродивица больно ударила меня по плечу крепким локтем. Не успела я крикнуть, как уж на ее место протолкались чьи-то шляпки с птичками и цветами, чьи-то плоские, тонкие тела протиснулись, юлили, как ящерицы, и переговаривались воровато:
— Возьмем и мы, Олюша?
— Поспеть бы… Заливное домой возьмем…
Никто не стыдился превращений, как будто все стали одинаково голы, скверны и безобразны. Как бы исподволь раздразненные застоявшимися, как винные дрожжи, острыми, кислыми, жирными, плотскими запахами этой улицы, людские потоки двигались за добычей, за даровым насыщением, неумолимые, задыхающиеся от жадной слюны.
Когда мы, выбравшись из этой погибельной толчеи, очутились на углу, тела наши все еще ощущали сотрясения, толчки и удары, а сердца от страха стучали, как молотки, как будто нас чуть было не перемололо это огромное, ненасытное брюхо улицы.
А на паперти Параскевы-Пятницы все еще кипела свалка из-за билетов на заупокойный обед для нищих, блаженных, пропойц, бродяг и отбросов столицы.
Через два часа я, смотря в окно поезда, нетерпеливо считала версты: скоро ли, скоро ли я буду гулять в густых и тенистых северных лесах, среди мохнатых башен пахучей хвои, древних обомшелых камней и раскидистых папоротников? С признательным доверием я услышала дробные выстуки колес, мерное потряхивание стен и пола и позвякивание голубого чайника на столике. Мать рассказывала мне о машинистах, которые ночью ни на минуту не смыкают глаз, управляя паровозом, широкогрудым, гремящим, чумазым, испускающим дым, искры и бдительные свистки. Я засыпаю, полная доверия к этому неутомимому движению, и детская совесть моя радостно возбуждена: чем я могу отблагодарить их всех за то, что они везут меня в гости к любимому моему дедушке, к лесу, к болотцу с нежно-рыжей морошкой и светлому озеру, до того тихому, что кажется — вовсе и не вода это, а гладкий, отполированный до блеска прозрачный камень.
Даже самые сильные и радостные впечатления в течение всей жизни не могли окончательно стереть воспоминания об охотнорядском часе.
О соседе-путиловце, домах-антиподах и очкастой девушке
И вдруг эта улица исчезла. «Вдруг» — это степень выражения чувств. Новый забор, шершавый и веселый, окружил плотным кольцом низкорослые рыночные дома, дворы, похожие на ямы, ларьки, кладовые. Из-за забора доносились глухие тяжелые стуки — охотнорядские дома ломали. Я взглянула вверх. Длинный чернявый парень, в старой кубанке с выцветшей макушкой, стоя на развалинах, целился ломом в обломок какой-то грязной, давно не беленной стены.
— И-их, ребятки-и! — зычно пропел он молодым грудным басом и ловко всадил лом в стену. Темнорозовые кирпичи вместе с сухой дранкой лопнувшей штукатурки рухнули вниз.
— И-их! — опять крикнул парень, и новая груда старого кирпича, цемента и щепок упала вниз. Белесая густая пыль летела чернявому прямо в лицо, оседала на его серой кубанке, а он, жмурясь и отплевываясь, разрушал весело и споро, — обломок словно растаял у меня на глазах.
Но я еще хотела наслаждаться этим зрелищем и посмотрела в щель. Да, Охотный ряд лежал предо мной в прахе и уничижении. Признаюсь: прежде всего я почувствовала, что за меня отомстили, — вот-де у меня против тебя, улица, старый «зуб», и вот тебя нет, и я торжествую, да!.. О, тонкий и хрупкий корень роста, корень первой ненависти, обид и познания, тяжести и ответственности того, что зовется жизнью. При пересадке взрослого растения среди сплетений корней можно отыскать тот основной корень, от которого зачался рост. Сила корня уже пошла вверх, в ствол, прямой и крепкий, в листья, в молодые побеги и потому самый крайний конец его бледен, тонок, почти как волос. Если его даже оборвать, дерево потери его не ощутит: корень этот уже не единственный, как было когда-то, а живет в содружестве с целой сетью разветвлений. Так и я: посмеявшись, отбросила в сторону этот тонкий корешок детской обиды, когда-то с такой силой переполнявший меня. Но она не только мучила меня, а кое в чем даже помогала мне: не она ли напомнила мне о том, что город, улицы действуют на существо наше с такой властительной, очаровывающей или отталкивающей силой, что только солнце, воздух и ветер могут соперничать с ней.
Мне вспомнился знакомец студенческих моих дней, старый путиловец, сосед в «общем» коридоре старого питерского дома.
— Не лежит душа моя к Невскому проспекту, — говаривал путиловец, хмуря лохматые сизые брови. — То ли дело Васильевский остров, Шестнадцатая линия или тебе Малый проспект, — тут дома и заборы под стать нашей жизни. А Невский — то не про нас прописано, там нашего брата только еще вольготнее за шиворот хватать.
В праздник путиловец снимал со стены облезлую гитару. Пристукивая каблуками, он выходил в тесный, «общий» коридор серой петербургской квартиры. Он плавно шевелил широкими плечами, лихо щипал старые расстроенные