Шрифт:
Закладка:
Видно, гостя знатного мучило сердцебиение — было слышно, как он дышит, прихлебывая воздух.
Но ответом на голос державный были тишина да присвист: то ли першинка какая попала отцу Петру в горло, то ли осекся он на главном слове и пискнул смешно, но наступила тишина, а потом негромко хлопнула дверь, — видно, они прошли в соседнюю комнату, — это осторожности ради: как-никак, а посторонний человек мог отвлечься от Сатурновых колец и внять фамильной тайне.
— А это бабушка надвое сказала, кто побежит первый, ты или я, — возгласил отец Петр. — Может, тебе сподручнее бежать по сугробам, дядя мой любезный — без рясы оно как-то оборотистее!
— Значит, без рясы оборотистее? — засмеялся Коцебу.
— Оборотистее! — подтвердил отец Петр.
Очень хотелось увидеть гостя: какой он и похоже ли на него все услышанное в эту ночь, но, взглянув из чердачного окна, Кравцов рассмотрел лишь полуанфас лица, вернее — маленькое ухо, аккуратно посаженное, почти без мочки, да подбородок с вмятинкой, какой украшают крендель, чтобы он был не очень скучным.
Когда Михаил сошел на веранду, Коцебу умчался на вокзал за билетом, умчался так поспешно, что Кравцов, кроме маленького уха и вмятинки на подбородке, так ничего и не успел рассмотреть в знатном госте. Разуневский вскипятил чаю, поставил блюдо с московскими хлебцами, очевидно привезенными гостем, миндальное пирожное. Когда первая чашка была допита, отец Петр обратил взгляд на кравцовский этюдник, на который, как заметил Михаил, втайне поглядывал и прежде.
— Не пытайте — покажите, — взмолился Разуневский.
Михаил не любил, чтоб его просили, — благо что этюдник сберег все его нынешнее богатство: полтора десятка листов. Разуневский принес из комнаты стопку книг, соорудив своеобразный мольберт, прибавил света. Михаил извлек первый лист и исторг у Разуневского едва ли не вздох восхищения: «Вот она, сизая Кубань!»
А Кубань, которую показал Разуневскому в этот вечер Михаил, действительно была временами лиловой, временами серо-фиолетовой или бело-пепельной, а если быть точным, то конечно же сизой.
— Душа пейзажа — тайна, — вдруг произнес Разуневский, — он явно рассмотрел это достоинство в кравцовских акварелях. — Только тайна, самая тревожная, способна при взгляде на бор и темную воду заставить биться сердце...
Он вызвался проводить Михаила. Шли переулками. Пахло мокрым кирпичом — просыхали тротуары, с вечера политые колодезной водой. В воздухе был запах свежевыпеченного дрожжевого хлеба и абрикосового варенья. Ночь была — хоть глаз выколи, но запахи, которые удерживались в ней, делали ночь обжитой.
— С вами было такое, — произнес Разуневский, и голос его, неожиданно затихший, указал, что он замедлил шаг, — вдруг вы устанавливаете, что по тропе, которой вы следуете, однажды уже прошел человек и одно его имя способно осветить эту тропу на годы.
— За ним, за этим человеком, следует век? — спросил Михаил.
— Вернее, человек следует за веком и тянет за собой имена, способные заставить этот век воспрять, — подал голос из ночи Разуневский. — Имена!
— Имена? Это кто же? Толстой с Горьким?
— Не только. Петров с Крамским и Левитаном!
— Вы, конечно, говорите о художнике, чье имя вы не назвали, так? — спросил Михаил.
— Да, конечно.
Вот как бывает: твой собеседник встревожил память и поселил в тебе такое беспокойство, какого ты никогда не испытывал. Нет, это действительно похоже на чудо: где-то тут, рядом с кубанской кручей, в двух шагах от пожарной каланчи, которую хотелось вписать в сам герб города, через дорогу от водокачки, без которой и нашего знатного посада не представишь, жил человек, знавший Толстого. Разве это не чудо?
— Да о ком вы говорите? — взволновался Михаил, и само это волнение вытолкнуло из глубин памяти имя, вытолкнуло, казалось, вопреки его воле: — Нестеров?
— Нестеров, — произнес он. — Мне и домик показали, где он жил. Хотите взглянуть?
Ему очень хотелось показать этот дом, и они пошли. Куда девалась усталость отца Петра! Он вдруг обрел и энергию, и знание неприметных городских троп, которое прежде в нем и не предполагалось. И вновь Михаил подумал: да в Толстом ли с Горьким дело?
Они отыскали кирпичный дом под железной крышей и долго стояли подле. Дом был неотличим от других домов, неотличим в такой мере, что мог быть назван произвольно. И все-таки он был.
— Вы помните нестеровских «Философов»? — спросил Разуневский. — Да, разговор побратимов, а возможно, и братьев, лица духовного и мирского, разговор на негромкой лесной тропе, в сути которого, как мне привиделось, был поиск веры нашей тревожной... Помните? Это и есть Нестеров...
Разуневский так и сказал — «поиск веры нашей тревожной», сказал и точно приоткрыл существо полуночного паломничества к Нестерову... Истинно, не в Толстом и Горьком существо — в нестеровских «Философах» дело, в них, надо думать, суть...
В предвечерние сумерки Варенцов с Михаилом шли как бы встречным курсом: один — по одну сторону улицы, второй — по другую. В иное время Варенцов, пожалуй, сделал бы вид, что не видит Михаила, и разминулся, а вот сегодня остановился.
— Миша, можно тебя на минутку...
Сейчас они стояли один против другого, и широкая улица, в колдобинах и ухабах, разделяла их: кто перейдет дорогу первым?
Кравцов пошел через дорогу.
— Проводи меня, Миша, хочу слово сказать...
Они пошли.
— Нынче за полдень должен был дождичек собраться, да ветер, откуда ни возьмись... раскидал тучи. Взглянул на озимь: не сыта...
В пыли лежали куры. Пыль была обильной. Вопреки сумеркам, она еще хранила тепло отошедшего дня.
— Миша, все хочу тебя спросить: как тебе отец Петр? — Варенцов остановился, чуть согнув ногу в колене: рука повисла плетью, потом качнулась, неуправляемая. — Ты видал, Миша, как горлиц на петлю ловят?.. Видал? Берут конский волос, нет, не из гривы, а из хвоста, тот, что потолще, и этак соображают петельку!.. Эта петля и тугая, и скользкая, а уж как крепка — не соломинка, а канат!.. Горлица лапой в петлю, а петля ее хвать!.. Ну, тут сколько ни стучи крыльями о землю — петля замкнулась!.. Пойми, он устремит свои быстрые крыла в эту свою церковку