Шрифт:
Закладка:
Темный ужас поразил несчастного администратора, ему почудилось, что его хотят бить до смерти. Но ударов больше не последовало.
— Что у тебя в по́ртфеле, паразит? — пронзительным голосом, перекрикивая шум грозы, осведомился похожий на кота. — Телеграммы?
— Те... телеграммы, — ответил полумертвый администратор.
— А тебя предупреждали по телефону, чтобы ты не смел их никуда носить? Предупредили, я тебя спрашиваю?
— Предупре... ждали... дили, — задыхаясь, ответил администратор.
— А ты все-таки пошел? Дай сюда по́ртфель, гад! — гнусаво крикнул второй и одним взмахом выдрал у Варенухи портфель из рук.
— Ах ты, ябедник поганый! — возмущенно заорал похожий на кота. — Ну ладно, пойдем-ка с нами, мы тебя устроим для поручений!
И оба подхватили бедного администратора под руки и с быстротой, с которой никогда еще не приходилось двигаться Василию Васильевичу, выволокли его на улицу.
Гроза бушевала над Садовой, мостовая была затоплена, вода с грохотом и воем низвергалась в канализационные решетки. Из водосточных труб хлестало, бурные потоки выкатывались из подворотен, с крыш лило и мимо труб, уже не вмещавших воды. Все живое скрылось в подъездах, подворотнях над выступами. Спасти Василия Васильевича было некому. Прыгая через мутные реки, двое бандитов в секунду проволокли администратора до дома № 302, влетели с ним в подворотню, где жались к стенке две женщины, снявшие чулки и туфли. Василий Васильевич не посмел крикнуть им ничего и сам не понял, как оказались на лестнице, как поднялись и как его, мокрого до нитки, швырнули в переднюю, увы, очень хорошо ему знакомой квартиры Лиходеева. Трясясь от страху, близкий к безумию, он повалился на пол, и лужа распространилась по полу.
Оба разбойника исчезли, а вместо них появилась обнаженная девица, рыжая, со сверкающими в полутьме передней глазами. Варенуха понял, что это самое страшное из того, что с ним приключилось, вскочил, пытаясь скрыться от нее, но бежать было некуда, и он только вскрикнул слабо и прислонился к стене.
А девица подошла вплотную к администратору, положила ладони ему на плечи, и волосы Варенухи поднялись дыбом, потому что даже сквозь мокрую ткань толстовки он почувствовал, что ладони эти холодны, как лед.
— Э, да он славненький, — тихо сказала девица, — дай-ка я тебя поцелую...
И у самых глаз Варенухи оказались горящие глаза и красный рот. Тогда сознание покинуло Варенуху.
Глава 11. Раздвоение Ивана
Бор на высоком берегу реки, еще недавно освещенный майским солнцем, стал неузнаваем сквозь белую решетку, он помутнел, размазался и растворился. Вода сплошною пеленой валила за окном. Время от времени в небе вспыхивала нитка, небо лопалось, и тогда на мгновение трепещущим светом обливало всю комнату больного, и листки его, которые сдуло на пол порывом ветра, залетевшим за решетку перед началом грозы, и самого больного, сидящего на кровати.
Иван тихо плакал, глядя на смешавшийся бор и кипящую в пузырях реку, а при каждом громовом ударе тихо вскрикивал и закрывал глаза руками.
Попытки Ивана сочинить заявление относительно страшного консультанта не привели ни к чему. Лишь только он получил бумагу и огрызок карандаша, он хищно потер руки и пристроился к столику, чтобы писать.
Он бодро вывел начало:
«Члена Массолита Ивана Николаевича Понырева заявление.
Вчера вечером я пришел с покойным Александром Александровичем Мирцевым на Патриаршие пруды...»
И тут Иван запутался, именно из-за слова «покойный». Выходила сразу же какая-то нелепица: как это так — с покойным пришел на Патриаршие пруды? Покойники не ходят! «Еще, действительно, чего доброго, за сумасшедшего примут», — думал Иван и стал исправлять написанное.
Вышло так: «...с А. А. Мирцевым, который попал под трамвай...» Это также не удовлетворило автора заявления, и он решил начать с чего-то самого сильного, что сразу остановило бы внимание читающего, и написал про кота, садящегося в трамвай, потом про постное масло и отрезанную голову. После этого он обратился к Понтию Пилату и для вящей убедительности решил весь рассказ изложить полностью, с того момента, как Пилат шел шаркающей кавалерийской походкой на балкон.
Иван перечеркивал написанное и сверху строк надписывал и даже попытался нарисовать таинственного консультанта и кота с монетой в руке, но чем дальше, тем путанее и непонятнее становилось это заявление. И к тому времени, как появилась за рекой страшная туча с дымящимися краями и желтоватым мутным брюхом, и проворчало далеко, и дунул ветер, Иван почувствовал, что обессилел, что с заявлением ему не совладать, и разлетевшиеся листки даже не стал поднимать и заплакал.
Добродушная женщина в белом неслышно вошла в комнату, увидела, что поэт плачет, встревожилась, сказала, что сейчас же вызовет доктора и что все будет хорошо.
И вот прошло часа два, и бор заречный опять изменился. Он вырисовался до последнего дерева, и небо расчистилось до прежней голубизны, и успокоилась река, и лежал Иван, притихший и неплачущий, и смотрел за решетку.
Доктор, вызванный женщиной, сделал укол в руку Ивану, собрал с полу листки и унес их с собою, уверив, что Иван больше плакать не будет, что его расстроила гроза, а теперь после укола все пройдет, все изменится в самом наилучшем смысле.
И оказался прав. Тоска оставила Ивана, пролежав до вечера, он как-то и не заметил, как и когда небо полиняло, как загрустило и потемнело, и как почернел бор.
Иван выпил горячего молока, прилег, опять приятно зевая, и сам подивился, до чего изменились его мысли.
Воспоминание о той женщине, что прокричала про постное масло и тем открыла тайну, уже не жгло больную душу Ивана, размазался в памяти кот под липами, не пугала отрезанная голова, и, вместо всего этого, стал размышлять Иван о том, что, по сути дела, в клинике неплохо, что Стравинский очень умен, что воздух, текущий сквозь решетку, и сладостен после грозы, и свеж.
Дом скорби засыпал. В тихих коридорах потухли белые матовые лампы, вместо них загорелись дежурные слабые голубые ночники.
В комнатах засыпали больные, умолкали и бреды и шепоты, все реже слышались осторожные шажки фельдшериц на резиновом полу коридора, все реже они навещали своих больных. И только в стороне от главного корпуса стоящий, не переставал светиться во всех окнах беспокойным светом корпус неудержимо буйных.
Иван лежал в сладкой истоме и, полуопустив веки, глядел, как льет свой свет поднимающаяся над