Шрифт:
Закладка:
Барышевы, бывшие постоянными нашими посетителями, осенью переехали в Одессу, где он получил должность преподавателя консерватории и пел в опере.
В конце июля к нам явилась с рекомендацией от Н. А. Раунер очень милая барышня Лорх. Ее родители жили и служили в Москве, отец числился турецким подданным; ввиду начавшейся войны с Турцией они были лишены службы, поэтому положение семьи стало бедственным. Она просила моего содействия к переводу их в русское подданство. Такие переводы были вовсе запрещены на время войны, поэтому помочь ей было крайне трудно. На ее счастье, за это дело взялся Н. М. Каменев, имевший массу знакомых; благодаря его хлопотам, просьбам и напоминаниям, разрешение на перемену подданства удалось получить через полгода, в феврале 1916 года.
От нашего бывшего лакея, Семена Панина, я в течение года получил из австрийского плена пять открыток; в плен он попал сильно обмороженным и долго был в лазарете в Богемии, в Иозефштадте, где он и получил от меня денежный перевод. Вот и все, что можно было понять из его писем, пестревших поклонами нам и разным лицам, даже оставалось неясным, сколько же денег ему выдали: я ему послал в первый раз 40 франков, заплатив за них 16 рублей, а он меня трогательно благодарил за полученные им 23 рубля 50 глейсиров. Письма от него шли полтора-три месяца, а одно даже более пяти месяцев; на них были штемпеля лагеря, из которого они шли, и цензуры, австрийской и нашей. На беду, в последних двух открытках Семен не указал своего адреса и на них не было штемпеля Иозефштадского лагеря, а лишь почтовый штемпель «Abony»; очевидно, его перевели в Венгрию; в результате связь с ним для меня была утеряна, и один денежный перевод этого года был мне возвращен за нерозыском его через семь с половиной месяцев после его отправки; дошли ли другие, я не знаю.
Литературная моя деятельность уже давно кончилась; последним моим серьезным трудом было третье издание моих академических записок, а после того я лишь помещал мелкие статьи в «Разведчике», да и те прекратились в 1898 году[289]. В январе 1915 года я получил от склада Березовского извещение, что в нем еще лежат мои книги: 200 экземпляров «Унтер-офицерского вопроса» и 80 экземпляров второго издания моих записок и что в течение одиннадцати лет на них не было спроса, поэтому предлагалось продать их на вес; я с этим согласился и за шесть с четвертью пудов бумаги получил три рубля. Это было окончательно ликвидацией моей прежней литературной деятельности.
В день моего рождения (31 декабря) для встречи нового, 1916 года у нас по обыкновению собрались близкие люди: мой тесть с женой, Игнатьевы с двумя детьми, Каталей, Лишина с двумя детьми, Каменевы с дочерью, С. П. Немитц и племянник Саша (из Ревеля). Устроить ужин не представляло еще особого затруднения, но добыть вино было трудно, так как во время войны оно продавалось только по предъявлении докторского свидетельства. Такое свидетельство (на шампанское, коньяк, белое и красное вино, всего по пять бутылок) мне добыл наш недавний знакомый, хан Эриванский[290], но я его получил так поздно, что успел использовать только в январе. Поэтому пришлось через Игнатьевых добывать кавказское вино, а Каменевы дали нам взаймы две бутылки шампанского. Таким образом, ужин удалось обставить прилично и в отношении напитков.
На второй день Нового года я заехал к Воеводскому поблагодарить его за хлопоты о моей награде. Швейцар его мне, однако, заявил, что тот несколько дней тому назад опасно заболел, поэтому никого не принимают. От его брата я по телефону узнал, что у него был удар, но ему уже лучше. Воеводский был на несколько лет моложе меня; он мне говорил, что рано женился и всегда вел очень скромную жизнь; он пользовался цветущим здоровьем и любил делать большие прогулки. Только в 1915 году он начал несколько жаловаться на свое здоровье, которое, вероятно, подорвала постоянная тревога за судьбу трех сыновей, офицеров Кавалергардского полка. Один из них, заболев тифом, лечился у него на дому, и наступившее (временное) ухудшение его здоровья было поводом заболевания самого Воеводского. Я письменно просил его жену сообщить мне, если Воеводский, поправившись, пожелает меня видеть. Я получил такое приглашение только 31 января, его застал еще слабым, в кровати и пробыл у него недолго. В мае он появился как-то в Государственном Совете и затем уехал в отпуск. Вследствие болезни Воеводского мне в течение всего года пришлось быть докладчиком Финансовой комиссии по всем делам морского ведомства.
В середине января Горемыкин был уволен от должности премьера и заменен Штюрмером. Последнего я знал, так как с 1909 года был с ним вместе в Финансовой комиссии; он производил на меня довольно бесцветное впечатление: говорил редко, а когда ему приходилось докладывать дела, то говорил длинно, приводя всякие ненужные подробности[291]. Не зная его предыдущей службы, я считал, что он, может быть, когда-то был деятелем, но от старости уже стал никуда не годным. Он был членом правой группы. Назначение его премьером вызвало общее удивление. До того о нем никто не говорил, так как никто им не интересовался; теперь же пошли рассказы о нем и о прежней его деятельности, заставлявшие еще больше удивляться его назначению. Из этих рассказов помню слышанное мною от Унтербергера, что Штюрмер, будучи губернатором в Ярославле (или Костроме), всем должал и брал взятки. Унтербергер был тогда губернатором в Нижнем и много слышал про деятельность Штюрмера, так как, по его словам, сведения об этом расходились по Волге, как по трубе. Не имея никаких данных для того, чтобы быть полезным деятелем на должности премьера, Штюрмер, очевидно, ее получил с тем, чтобы быть послушным исполнителем получаемых указаний. Тем более курьезно было то, что он, приняв всерьез свое назначение главой правительства, стал объезжать отдельные министерства и говорить их чинам речи, чего до него не делал ни один премьер. Впоследствии он был еще назначен министром иностранных дел, и это заставило опасаться за направление нашей политики.
Финансовая комиссия имела в январе три заседания и этим закончила свою подготовительную работу к сессии Совета. Последний был созван на 9 февраля, первое заседание было назначено в этот день, вечером, так как утром правительство должно было присутствовать на открытии сессии Думы. Днем 9 февраля меня из Совета предупредили по телефону, что вечером надо быть, по обыкновению, в сюртуках; хотя дальнейших объяснений мне по