Шрифт:
Закладка:
И снова, запрокинув голову, она висела в железных руках палача. Голова ещё оставалась, а тело от неё уходило, обвисли Федькины руки, ноги обмякли, как у тряпичной куклы.
— Задушил же, собака! — слышался испуганный голос.
— Отстань! — проговорил палач, ничего не соображая. Голос его содрогался в муке, пальцы стиснулись, сдавил, и Федька провалилась во тьму...
Провалилась она на пол и сообразила, что стоит на коленях, наклонившись. Кто-то придерживает сзади, вывернув руку.
Когда разогнула шею, сумела понять и то, что от палача её оторвали стрельцы.
Стрельцы оттащили палача, у них были испуганные и озлобленные лица.
— Что? Очумел? — повторял пристав. Он ударил Гаврилу в скулу и ещё смазал — покрепче.
Палач утёрся, но вряд ли замечал, что бьют, — невменяемый, он не сводил полубезумного, мутного взгляда с тоненькой шейки. Стрельцы опять его мотнули — подальше от жертвы.
Федька поднялась — кто-то придержал сзади, но повело, и она несколько раз переступила не вполне твёрдо, пока не нащупала лавку.
— Попомнишь дощечку! Вольно ж тебе было по пальцам бить!
Худо-бедно стрельцы привели Гаврилу в чувство, речи его вернулась осмысленность, но Федька догадалась, что он вспомнил дощечку не для неё, а для сторожей. Должен был как-то объяснить общепонятной причиной свой припадок, сладостную судорогу пальцев на хрупкой шейке.
— Ну, будет, будет, — сказал он совершенно трезвым голосом. — Пустите, рогульку подобрать.
Его пустили, хотя и с опаской, он постоял, сжимая и разжимая пясти, нагнулся куда-то за горн и там загромыхал железом. А когда выпрямился, показал приставу разомкнутую рогатку. Здравый, обыденный поступок доказывал, что мужик опамятовался.
Гаврилу честили последними словами, и стрельцы, и пристав поглядывали на Федьку жалостливо. Чувство это было тем более искреннее, что служилые рассматривали всё с ней случившееся, включая и нападение палача, как житейское злоключение, от которого в другой раз ты и сам не известно ещё сумеешь ли уберечься. А Гаврило, задетый бранью так же мало, как прежде тумаками, вернулся к делу. Он соединил концы рогатки, цыкнул губами и прищурился, что-то смекая.
Рогулька эта, или рогатка, представляла собой обруч, два раздельных полуобруча, которые надлежало соединить гвоздями; короткие железные гвозди, заклёпки, калились у палача в горне и уже доспели. От обруча торчали во все стороны шесть длинных железных спиц. В собранном виде, таким образом, рогатка являла изображение солнца с нарисованными детской рукой лучами или венец с исходившим от него сиянием, да только венец этот надевался не на голову, а на шею. При том же шесть лучей-спиц, мнимое сияние, день и ночь должны были напоминать преступнику о своей грубой вещественной природе. Жёсткие прутья, чуть ли не в локоть длиной каждый, не позволяли лечь, мешали прислониться, словом, задуманы так, чтобы в любом состоянии, в любое время суток человек не мог найти места преклонить голову и не знал покоя. Венец с коваными лучами должен был стать, по мысли изобретателя, источником постепенных и всё возрастающих мучений. Усматривалась при этом ещё и та несомненная польза, что тюремник с рогаткой на шее далеко не уйдёт — ни в окно, ни в какую тесноту не пролезет и на улице вызовет удивление.
Затаив страх перед молотом палача, Федька положила голову на наковальню там, где был нарочный выступ, чтобы клепать рогатки. Палач, хватая грязными руками, переложил её голову по-другому. Нижнюю половину обруча Федька прижала щекой, а верхняя легла сверху, её придерживал подручный из стрельцов. Рассчитанным быстрым движением палач выхватил клещами из жара гвоздь, Федька зажмурилась и перестала дышать — звезданёт сейчас молотом по затылку, что ему стоит промахнуться! Обруч задёргался, голову ей на время приподняли, она почувствовала сбоку жар раскалённого железа, это вставили в отверстие гвоздь. С оглушительным звоном ударил молот — все содрогнулось, от каждого звенящего удара становилось сердце. И не успела Федька опомниться, как палач выдохнул:
— Готово!
Несколько рук снова поправили Федькину голову, она открыла глаза, увидела изъеденные ссадинами пальцы, туго собранный на запястьях, в чёрных засаленных складках рукав, под слоем жирной грязи край наковальни. Федька зажмурилась снова, задёргался обруч, повеяло жаром, жахнул молот, раза три или четыре, пять ударил под самое ухо, и всё было кончено. От звона в ушах пристыли зубы.
Сначала она почувствовала, что державшие её люди расступились, потом открыла глаза и выпрямилась. Тяжеленный обруч, болтнувшись, саданул сзади, она поспешно перехватила железные прутья.
Ни на кого не глядя, — стыдно было смотреть на людей, почему-то это было ей страшно: встретить глаза людей — Федька осторожно переложила рогатку. Обруч опирался на ключицы, покачиваясь в неустойчивом равновесии, задирался вперёд и вверх, норовя толкнуть в подбородок, а стоило передвинуть, подскакивал, упираясь в затылок. После основательных прикидок и поисков палач Гаврило припас для неё дурно сделанную, грубую железяку, что не была прежде в употреблении и не пообтёрлась на разных шеях: внутренняя поверхность обруча хранила первородные заусеницы.
Стрельцы притихли, никто не ухмылялся; когда Федька осмелилась поднять глаза, увидела, что они тоже пристыжены. Было это, однако, обманчивое мгновение. Все заговорили и задвигались с облегчением.
— Ну и слава богу! — сказал пристав, словно бы разделяя с Федькой удовлетворение, которое она должна была испытывать от благополучного завершения дела. — Ну и ладно! Ну вот и всё!
Теперь их повели вдвоём: Федьку и палача — оба были кандальники, один не лучше другого.
Когда поднялось тяжёлое, обитое железными полосами творило, что открывало ход вниз, сдавленный вой в подполье прорезался остервенелым топотом, грохотом, визгом — тюрьма бесновалась.
Зверская беготня в подполье не удивляла, однако, сторожей, они не выказывали тревоги, и Федька подумала, что ничего страшного, может статься, не происходит. Отступивший от лаза палач, похоже, медлил лишь потому, что рассчитывал на несколько праздных, вольных мгновений. Однако стрельцы без всякого снисхождения к слабостям палача пихнули его к яме. А едва Гаврила позволил себе усомниться в значении такой неприкрытой грубости, добавили убедительный тумак. Лязгая цепью по ступеням, палач стал погружаться под пол.
Следом, выждав, сколько позволяла снисходительность стражи, стала спускаться Федька.
Крышка над головой захлопнулась, заскрежетали засовы, но Федька не оглянулась.
Под лестницей, там где только и можно было ступить, лежало укрытое с головой тело. Из-под рогожи торчали грязные, тонкие в щиколотках ноги. Видно, труп подтащили на проход, чтобы поднять наверх, и забыли.
Тюремный народ грудился перед