Шрифт:
Закладка:
Множественность отделенных друг от друга, квазиавтономных сфер действительности и соответствующая этому множественность моралей и корней морали оказываются причиной того, что моральная повседневность живет, по существу, в некой усредненной аморальности и в норме довольствуется тем, что не выходит за пределы среднего значения. Это одновременно и причина того, почему люди, обладающие некоторым основательным и справедливым чувством реальности, не выступают сторонниками строгости в том, что касается наказаний; они знают, что наказание в его строгом морализме может быть аморальным – как и действие тех, кто должен быть наказан. (Поэтому уже Цицерон говорил: summum ius, summa iniuria[200].) Моральное чувство, самокритично опосредуемое жизнью, означает искусство двигаться в промежуточных мирах и в противоречиях обретших самостоятельность и противостоящих друг другу сфер ценностей, причиняя наименьшее реальное зло и наименьший вред людям. Как показывает Карл Маркус Михель в своем похвальном слове казуистике (то есть нормативному истолкованию отдельных «случаев»), мало-мальски живая мораль подсказывает нам, на какие грехи следует пойти, чтобы избежать других, более тяжких: моралистом, который не выносит свои суждения в качестве марионетки Сверх-Я, является тот, кто при различении добра и зла умеет оценить также и «добродетель греха». Мораль действует как способность ориентироваться в общем беспорядке отношений на относительно лучшее.
Только в этом смысле могла бы быть оправдана потребность в «новой этике» и в Новых Ценностях, которая сегодня бродит, подобно призраку, по ветхой и прогнившей надстройке. В Новые Ценности не верят. Это наверняка какой-то залежалый товар неоконсерватизма. Если мы уже предъявляли себе чересчур высокие требования в старых высококультурных этических системах, то «новые» этики могли бы сделать нас только полным посмешищем. Новое ценностное сознание может прийти только из прогрессирующего осознания того, что (и почему) для нас не может быть никакого «невинного состояния», если мы не прекратим выносить всякие ценностные суждения. Там, где речь заходит о ценностях, в игру всегда вмешивается цинизм; тот, кто радикально отстаивает одну шкалу ценностей, автоматически превращается в циника по отношению ко всем остальным – явно или неявно. Как бы ты ни желал себя вести, всегда попираешь ногами какие-то нормы, а если ты живешь во времена, которые делают невозможной любую наивность относительно таких пинков, то в любой момент может случиться так, что ты скажешь об этом и вслух.
Исповедь поэтому – наряду с «теорией» – является для нас важнейшей формой высказывания истины. От Августина до Франсуа Вийона, от Руссо до Фрейда, от Гейне до современной автобиографической литературы мы слышим решающие истины в форме исповедей и признаний. И те «сообщества откровенных рассказчиков», к которым пришли в своем развитии в конечном счете все практики в области психологии бессознательного, являются, по сути, терапевтически освобожденными от морали сообществами исповедующихся друг другу. В реальности, представляющей собой пеструю смесь всего, чего угодно, каждое повествование о себе с необходимостью оказывается в одном ряду с признанием негодяя или с завещанием преступника, с историей болезни, со свидетельскими показаниями или с исповедью священнику. Это условие подлинности в ситуации неизбежно завышенных этических требований, предъявляемых самому себе. Только salauds[201] все еще умеют находить отговорки и увертки, только у них еще всегда есть белые одежды на смену запачканным, только они не бесхребетны и только у них еще чистая совесть. У того, кто действительно говорит о том, кто он есть и что он сделал, волей-неволей всегда и неизбежно выходит плутовской роман, повествование о нищете и бедствиях, история мелкого мошенника, зеркало шута, книга трюков и уверток.
То, что Эрих Фромм называет своей «этикой бытия», если посмотреть на это правильно, намеревается занять именно такую позицию полной откровенности в отношении собственной жизни, мышления, планов и колебаний. К «бытию», без сомнения, принадлежит и все то, за что мы должны испытывать стыд по меркам определенных систем ценностей, следовательно, «этика бытия», коль скоро она должна быть сознательной позицией и именно потому, что она должна быть сознательной позицией, должна приводить к тому пункту, в котором ради достижения полной истинности и откровенности прекращается всякий стыд и в котором мы, right or wrong[202], признаемся откровенно, что собой представляем. Этика бытия ищет правду в правдоподобии; поэтому она требует исповеди и честного повествования о самом себе как кардинальной добродетели – и способствует этому. Перед нею снимаются и преодолеваются все прочие морали, даже если этики отдельных сфер еще не опровергли взаимно друг друга. Тот, кто желает истины, должен не только развивать «теории» и проникать взглядом за маски, но и создавать такие отношения между людьми, в которых становится возможным любое откровенное признание. Только когда мы ко всему относимся с пониманием, признаем право на значимость за всем, всё ставим по ту сторону добра и зла и в конце концов смотрим на всё с позиции, что ничто человеческое нам не чуждо, – только тогда становится возможной эта этика бытия, потому что она прекращает враждебно относиться к тому, что принадлежит к другим видам. Бытие-в-себе не знает ничего такого и не представляет собой ничего такого, за что оно должно было бы испытывать стыд, – будь то сознательные «темные» дела, проявления неискренности и самообманы. «Извинительно» может быть всё, только не то, что традиция именует «грехом против Духа Святого» и что