Шрифт:
Закладка:
— Хватит, лучше новую начни. Говорено было, чтобы сразу шире раскладывал.
— Никуда она не девается, крепко стоит, — говорит Сенька.
— Свалится ведь.
— Не первый раз. Учить нечего, как маленького…
— Ой, гляди, Семен!
— Чего мне глядеть? Стоит как церква. Давай вон эти еще… Да и все, пожалуй, уйдут.
— Да что тебя, лешой! — ругается Тайка. — До крыши класть будешь? Сейчас полетит все!
— У меня не полетит, сказано, домой иди. Перьвой раз, что ли? Складу все на одну. У меня да полетит… У Груздева сроду не летывало.
— Тьфу, дурак, прости господи!
— Полетит… У меня не полетит, у меня как припечатано, это уж точно.
— Семен!
— Во! Полетит. Да ее теперь и валить не свалить, как церк…
Поленница с грохотом разваливается.
Груздев еле успевает отскочить в сторону. Он восхищенно моргает; глядя на беспорядочную кучу поленьев, произносит:
— Хм… Ведь так и знал, что шарахнется!
ГРИША ФУНТ
Он приходил в деревеньку неожиданно даже для нас, ребятишек. Как снег на голову. Снимал с плеча громадный холщовый мешок со своею таинственною поклажей, садился на траву прямо посреди улицы, переобувался. Долго кряхтел, кашлял, не обращая никакого внимания на ребятню. Но мальчишкам-то было известно, что все это нарочно. Вот соберемся вокруг все, со всей зеленой улицы, из всех заулков, и начнется самое интересное. Что начнется? Мы и сами не знали что, знали только, что что-то наверняка будет. Потому что в деревне опять появился он, то есть костлявый худой Гриша Фунт.
На вид этому Грише было годов семьдесят, но это только на вид, ему едва исполнилось сорок пять. Он вернулся с войны с искалеченной левой рукой и теперь ходил по деревням с паяльником, чтобы прокормить своих кровных, как он говорил.
Черное, вернее, землистое с большим кривым носом лицо его находилось в постоянном движении: он все время то причмокивал, то подмигивал, то плевался, то посвистывал, то морщился, то похохатывал. Даже уши у него способны были двигаться без посторонней помощи, а язык… Про язык и говорить было нечего.
Итак, он садился на траву и приходил в себя после четырехкилометрового, почти всегда голодного перехода, кашлял, отплевывался и вынимал табак и кресало (катюшу). В левой изуродованной руке двумя, теперь уже не поймешь какими, искалеченными пальцами он зажимал кремень и маленький кусочек трута. Ребятишки ждали, смотрели, как он будет высекать огонь. Гриша вдруг тыкал длинным кривым пальцем в голое брюхо какого-нибудь восторженно глазевшего карапуза:
— Мишка, это у тебя чего?
Мальчонка опасливо отстранялся на безопасное место, молчал.
— Ну? — продолжал Гриша. — Аль язык проглотил?
— Да пуп!
— А почему не подписано? Кто тебе поверит, что пуп? Надо, батюшко, подписать. Ну-ко, вот у меня и карандашик есть. Химицской.
Мальчонка подходил с простодушным восторгом ближе и выставлял брюхо вперед. Гриша вынимал из кармана карандаш, потом плевал на пальцы, мазал живот слюной и старательно выводил печатные буквы: его пуп. Довольный мальчишка с гордостью и еще большим восторгом бежал по деревне, а Гриша просил кого-нибудь принести из избы ножницы. Он ловко показывал фокус с ножницами либо доставал из кармана особым способом сложенный бумажный конвертик. На конвертике был нарисован солдат в высокой фуражке.
— Шел солдатик из похода с девятьсот шестого года! — начинал Гриша, и ребятня обступала его со всех сторон.
— Нёс подковку и часы! — из пазух конвертика один за другим вынимались уголки, и в левой руке солдата оказывались часы, в правой подкова.
— Часы променял на фунт колбасы, — отгибался еще один уголок.
— Подковку променял на сороковку, — отгибался еще один. — Наелся, напился, царем оборотился.
Вместо солдата на развернутом конвертике красовался теперь царь, но всё еще только начиналось. Гриша отгибал углы по складкам, конвертик оставался таким же, а рисунок всё время менялся.
— Надоело быть царем, сделался барином. Надоело быть барином, сделался татарином. Надоело быть татарином, сделался извозчиком, — отгибался очередной угол, и ребятишкам открывалась другая картинка. — Надоело быть извозчиком, сделался перевозчиком.
— Катался, катался, к чертям в плен попался!
Все углы были отогнуты, листок разворачивался окончательно и детским взорам открывалась последняя, во весь лист картинка: солдат упал из лодки и барахтается в воде, а вокруг кишмя кишат когтистые черти.
— Вот теперь и сложи в обратное направленье!
Пока ребятишки наперебой начинали складывать этот занятный фокус-конверт, Гриша вынимал из мешка сделанную из ведра треногу-жаровню, большой нелепый паяльник и пару старых напильников. Две-три хозяйки уже стояли над ним, держа в руках то самовар с отвалившимся краном, то котелок с дыркой, то прожженную алюминиевую миску.
— Ой, Григорей, хоть ты пришел-то.
— А куды я деваюсь? Я вашу деревню не обхожу. Чего с самоваром-то?
— Да вот опять крант вывалился, ты и паял. Гриша внимательно изучал самовар, совал палец в дырку, говорил:
— Нет, матшка, это не я паял. У меня бы не отвалилось.
— Да еще летось прихаживал! Как сичас вижу, у меня того дни сажа в трубе горела. Вспомни-ко!
— Сажа? Горела сажа-то. Забыл, кто на крышу-то лазил. Вроде бы тоже я.
— Это и есть.
— Нет, матшка, не я паял.
И Гриша опять внимательно изучал самовар.
Потом ему приносили углей, он разжигал жаровню и, пока грелся паяльник, шаркал напильником самоварный кран и место, откуда этот кран вывалился. Бережно доставал олово и крохотную бутылочку с драгоценными каплями соляной коричневой кислоты. Где он достал кислоты, никому не известно, но кислота никуда не годилась. Гриша напрасно мазал ею по металлу куриным пером. Олово на большом черном паяльнике совсем не держалось. Гриша сопел и подолгу тыкал паяльником в место пайки. Наконец-то какая-то оловянная капля схватывалась с краном и самоваром, мастер кое-как приляпывал кусочки олова вокруг крана. И подавал изделие терпеливо и почтительно ожидавшей хозяйке:
— На-ко, матшка! Да неси-то помаленьку. Не колони обо что крантом-то. Ежели и потечет, дак не больно много, а ты посудину какую-нибудь подсовывай.