Шрифт:
Закладка:
Туронок задумался.
— Ладно, пишите. Строк пятьдесят нонпарелью...
Питерсон играл гениально. Я впервые почувствовал, как обесценивается музыка в грамзаписи.
В субботнем номере появилась моя заметка. Воспроизвожу ее не из гордости. Дело в том, что это — единственный советский отклик на гастроли Питерсона.
СЕМЬ НОТ В ТИШИНЕ
В его манере — ничего от эстрадного шоу: классический смокинг, уверенность, такт. Белый платок на крышке черного рояля. Пианист то и дело вытирает лоб. Вдохновенный труд, нелегкая работа...
Концерт необычный, без ведущего. Это естественно. Музыкальная тема для импровизатора — лишь повод, формула, знак. Первое лицо здесь не композитор, создавший тему, а исполнитель, утверждающий метод ее разработки.
Исполнитель — неудачное слово. Питерсон менее всего исполнитель. Он творец, созидающий на глазах у зрителей свое искусство. Искусство легкое, мгновенное, неуловимое, как тень падающих снежинок...
Подлинный джаз — искусство самовыражения. Самовыражения одновременно личности и нации. Стиль Питерсона много шире традиционной негритянской гармонии. Чего только не услышишь в его богатейшем многоголосии?! От грохота тамтама до певучей флейты Моцарта. От нежного голубиного воркования до рева хозяина джунглей.
О джазе писать трудно. Можно говорить о том, что Питерсон употребляет диатонические и хроматические секвенции. Использует политональные наложения. Добивается гармонических отношений тоники и субдоминанты. То есть затронуть пласты высшей джазовой математики...
Зачем?
Вот он подходит к роялю. Садится, трогает клавиши. Что это? Капли ударили по стеклу, рассыпались бусы, зазвенели тронутые ветром листья?.. Затем все тревожнее далекое эхо. И наконец — обвал, лавина. А потом снова — одинокая, дрожащая, мучительная нота в тишине...
Питерсон играет в составе джазового трио. Барабаны Джейка Хенна — четкий пульс всего организма. Его искусство — суховатая музыкальная графика, на фоне которой — ярче живопись пианиста. Контрабас Нильса Педерсена — намеренно шершавый, замшевый фон, оттеняющий блеск импровизаций виртуоза.
Что сказать в заключение? Я аплодировал громче всех. У меня даже остановились новые часы!..
Захватив номер «Советской Эстонии», я отправился в гостиницу. Питерсон встретил меня дружелюбно. Ему перевели «с листа» мою заметку.
Питерсон торжественно жал мне руку, восклицая:
— Это рекорд! Настоящий рекорд! Впервые обо мне написали таким мелким шрифтом!..
Обсуждение в ЦК
Наконец пришла из типографии верстка. Художник нарисовал макет обложки — условный городской пейзаж в серо-коричневых тонах.
Мне позвонил Аксель Тамм. Я заметил, он чем-то встревожен.
— В чем дело? — спрашиваю.
— ЦК Эстонии затребовал верстку. В среду — обсуждение.
Я нервничал, ждал, волновался.
Обсуждение было закрытым. Меня, естественно, не пригласили. То есть это, конечно, не очень естественно. В общем, не пригласили.
Целый день я пил коньяк. Выкурил две пачки «Беломора».
Наконец звонит Эльвира Кураева:
— Поздравляю! Все отлично! Будем издавать!
Позже я узнал, как все это было. Сообщение делал инструктор ЦК Ян Труль. Мне кажется, он талантливо построил свою речь. Вот ее приблизительное изложение:
«Довлатов пишет о городских низах. Его персонажи — ущербные люди, богема. Их не печатают, обижают. Они много пьют. Допускают излишества помимо брака. Чувствуется, рассказы автобиографические. Довлатов и его герои — одно. Можно, конечно, эту вещь запретить. Но лучше — издать. Выход книги будет естественным и логичным продолжением судьбы героев. Выход книги будет частью ее сюжета. Позитивным жизнеутверждающим финалом. Поэтому я за то, чтобы книгу издать...»
Я ждал сигнального экземпляра, медленно тянулись дни, полные надежд.
Еще раз позволю себе отвлечься.
Прекрасная Эллен
Однажды сижу я в редакции. Заходит красивая блондинка. Модель с рекламного плаката финской бани.
— Здравствуйте. Меня зовут Эллен.
— Очень приятно.
— Давно хотела с вами познакомиться. Вы любите стихи Цветаевой?
— Кажется, люблю.
— А Заболоцкого?
— Тоже...
Мы беседовали около часа. Я так и не понял, зачем она явилась. На следующий день опять приходит:
— Вам не кажется, что разум есть осмысленная форма проявления чувства?
— Кажется...
Беседуем.
И так — всю неделю.
Я говорю приятелю:
— Миша, что все это значит?
— И ты еще спрашиваешь! Надо брать! Чувиха — в полной боевой готовности. Уж я-то в этих делах разбираюсь...
Мне даже как-то неловко стало. Чего это мы все разговариваем? Так ведь и обидеть женщину недолго...
На следующий день я осторожно предложил:
— Может быть, отправимся куда-нибудь? Выпьем, помолчим...
— О нет, я замужем.
— А если по-товарищески?
— Не стоит. Это лишнее.
На следующий день опять является. Передумала, наверное.
— Ну как? — говорю. — Тут рядом мастерская одного художника-супрематиста... (Супрематист мне ключ оставил.)
— Ни в коем случае! За кого вы меня принимаете?!
Это продолжалось три недели. Наконец я разозлился:
— Скажите откровенно. Ради чего вы сюда ходите? Что вам нужно от меня?
— Понимаете, у вас язык хороший.
— Что?
— Язык. Литературный русский язык. В Таллине, конечно, много русских. Только разговаривают они грубо, примитивно. А вы говорите ярко, образно... Я переводами занимаюсь, мне необходим литературный язык... В общем, я беру уроки. Разве это плохо? Кое-что я даже записываю.
Эллен перелистала блокнот.
— Вот, например: «В чем разница между трупом и покойником? В одном случае — это мертвое тело. В другом — мертвая личность».
— Веселые, — говорю, — мыслишки.
— Зато какая чеканная форма! Можно я снова приду?..
Прекрасная Эллен! Вы оказали мне большую честь! Ваши переводы — ужасны, но, я думаю, они станут лучше. Мы вместе постараемся...
Загадочный Котельников
Нас познакомили в одной литературной компании. Затем мы несколько раз беседовали в коридоре партийной газеты. Бывший суворовец, кочегар, что-то пишет... Фамилия — Котельников.
Свои рассказы он так и не принес, хотя мы об этом уславливались.
Теперь мне кажется, что я его сразу невзлюбил. Что-то подозрительное в нем обнаружил. А впрочем, это ерунда. Мы были в хороших отношениях. Единственное меня чуточку настораживало: литератор и пролетарий, жил он весьма комфортабельно. Приобретал где-то шикарную одежду. Интересовался мебелью... Нельзя, будучи деклассированным поэтом, заниматься какими-то финскими обоями. А может быть, я просто сноб...
Зачем я рассказываю о Котельникове? Это выяснится чуть позже.
Все рушится
Однажды Котельников попросил на время мои рассказы.
— У меня есть дядя, — сказал он, — главный редактор эстонского Кинокомитета. Пусть ознакомится.
— Пусть.
Я дал ему «Зону». И забыл о ней.
И вот