Шрифт:
Закладка:
— Милый Корней Иванович, — успокоительно сказал я. — Ради Бога, не огорчайтесь… Ну, чего там. Тем более, я ведь не просил вас — вы могли поступить, как хотите.
— О, Боже! Как вы меня не понимаете! Я именно хотел развернуть перед всеми во всю ширь — значение и роль вашего прекрасного таланта в современной литературе. И вот — черновик, белоостровская таможня… чиновники… казенное отношение к делу…
Видно было, что этот бедняга, этот неудачник серьезно измучен и угнетен происшедшим.
— Ну, не огорчайтесь, — прошептал я, ласково гладя его теперь уже мертвое плечо. — Пустяки.
— Нет, не пустяки-с! А безобразие. Впрочем, знаете, что я сделаю? Я выпускаю книжку, где эта лекция целиком будет напечатана. И там, в этой книжке, я отведу вам несколько теплых любовных страничек, в которых будет выражено все мое преклонение перед вашим прекрасным талант…
— Спасибо, — сказал я, умиленный этим большим сердцем, этой искренней, глубокой душой.
* * *
Опять билось мое сердце, когда я разрезывал листы книги «Критические очерки», книги, от которой еще густо пахло типографской краской.
— Ага! Наконец-то! На одной из страниц мелькнула моя фамилия…
Я прочел:
«В это ужасное царствование готтентотов начался распад настоящей литературы… Появились разные Ольдоры, Сергеи Горные, Аверченки и проч. — эти дрозды-пересмешники с готтентотскими вкусами и проч.».
Через несколько дней я убедился, что этому человеку, действительно, колоссально не везло. Это был какой-то профессионал-неудачник.
— Ах, сказал К. И. при встрече. — Я не могу найти себе места от негодования и злости! Ваш прекрасный талант, который пышным цветом…
— Таможенники? — осторожно спросил я.
— Нет…
— Редактор запретил?
— Да нет же! Просто, когда я ехал к издателю с готовой рукописью, то, садясь в трамвай, положил ее около себя. А когда открыли дверь, подул ветер, листки разлетелись, их собрал, а пропажи нескольких-то и не заметил. И как раз — тех самых страниц, в которых я отдавал дань вашему волшебному таланту, вашему искусству владеть диалогом…
— Однако и не везет же вам… Ну, пустяки, не огорчайтесь. Странно только, что вы в корректуре проглядели.
— Да, да… У меня тогда зубы болели, просто сам не знаю, что и как корректировал…
Сейчас грустная улыбка умиления скользит по моим губам… Милый, нелепый неудачник… В твоей судьбе было что-то роковое… Ты мужественно боролся против таможен, редакторов и трамваев и увы — всегда они тебя побеждали…
Как сейчас помню один случай из жизни этого большого человека с душой ребенка.
Звонит он ко мне 31 декабря прошлого года. До этого не виделись мы месяца три.
— Алло! Кто говорит?
— Чуковский, — прозвучал голос незабвенного усопшего. — Я в отчаянии… Мне исключительно не везет…
— Что такое?!
— Писал я для газеты «Речь» «Литературные итоги этого года» — большую статью написал, собирался подробно коснуться вашего прекрасного таланта, и что же! В черновике не успел, потому что писал наскоро, нервничал (к нам вчера воры забрались). Ну, думаю — корректуру исправлю — и что же! Приезжаю, а они уже в типографии стереотип отлили. Прямо хоть вешайся… Так что там в статье написано о вас совсем не то, что я хотел.
Опять долго пришлось мне успокаивать этого злосчастного, беспримерного неудачника-профессионала.
Все рассказанные мною факты до того удивительны, что читатели могут счесть их за выдумку, но клянусь, если был бы жив Корней Иванович — он подтвердил бы все рассказанное. Я ни словечка не выдумал.
Увы… Теперь он там, и я со стесненным сердцем кладу эти правдивые, ароматные листочки воспоминаний на свежую, дорогую могилу …………………………….
Слезы застилают глаза… Не могу писать…
Земля, земля! Зачем ты взяла его…
Молит земля…
Когда я дописал последнюю строку, пришел приятель и принес мне поразительное, чудесное, радостное известие:
— Чуковский жив!
Он не умирал и чувствует себя прекрасно. Те лица, которые сообщили о его смерти, просто грубо и плоско подшутили надо мной.
Что мне делать? Писать для очередного номера «Сатирикона» другую статью? Но я не могу! Рука моя дрожит от радости, и слезы облегчения застилают глаза…
Ну, все равно. Оставлю эту статью. Пусть она будет приятна живому критику, потому что это уж известно: о покойниках всегда и все лучше пишут.
Лев Троцкий
Чуковский
I. Эпохи центростремительные и центробежные
Последние годы русское мещанство, т.-е. подлинное мещанство, общественный класс, то, на которое еще падал отблеск крепостной эпохи, несомненно европеизировалось. События революции и контрреволюции расшатали застойный быт, выборы и роспуск Дум, парламентская трибуна, новая пресса, громкие политические процессы, эстетическая порнография, «Сатирикон», Художественный театр, «Кривое Зеркало» — все это с разных сторон создавало более европейские формы отношений. Не то чтобы сологубовский Ванька-Ключник окончательно превратился в пажа Жеана, но несомненно приблизился к нему и уж во всяком случае отшатнулся от своей азиатчины.
Параллельно шел процесс европеизации русской интеллигенции, — ликвидация ее мессианизма, героизма, ее жизни в складчину, — словом, — совершалось ее обуржуазивание. Этим самым интеллигенция, состоявшая прежде в социальном отщепенстве, сближалась со своим антиподом, мещанством Гоголя, Островского и Успенского, — на почве общей европеизации. Обуржуазившаяся интеллигенция естественно шла навстречу становившейся более «интеллигентной» буржуазии. Обе они — две ветви одного социального ствола — созревали на наших глазах, переходили в высший класс истории.
Но волею судеб именно этот процесс своего культурного обуржуазивания интеллигенция стремилась истолковать как священную борьбу с «мещанством», при чем под мещанством она стала попросту понимать все то, что на данной ступени ее развития начинало казаться ей плоским, неумным, безвкусным или скучным. Что при этом некоторые весьма определенные на Западе понятия оказались опустошены, изуродованы или опрокинуты на голову — это ясно без дальних слов.
Если интеллигенция устраивалась в более культурной обстановке и уступала старьевщику за бесценок свой старомодный исторический гардероб, если из общежитий и коммун, бытовых и идейных, она разбредалась по своим «индивидуальным» углам, то — наперекор всему смыслу истории — выходило так, будто индивидуализм и есть антимещанский