Шрифт:
Закладка:
Заблуждение великого художника. Ни Шарло, ни Тото, ни Деде не были безропотны и смиренны. Они не хотели совсем покинуть отца, но жаждали длительных передышек. 8 мая 1859 года госпожа Гюго и ее дочь уехали в Англию, их сопровождал Шарль, затем к ним присоединился Франсуа-Виктор. В Лондоне младшая Адель, уже увядшая барышня, смогла наконец вести светский образ жизни, бывать в театрах, танцевать на балах, посещать музеи и, конечно же, вновь встретиться с лейтенантом Пинсоном, которого она не забывала со времен Джерси. Между тем на Гернси Жюльетта не жалела сил, стараясь сблизить отца с сыновьями, которые в то время обедали у нее. Шарло и Тото питали симпатию к своему «доброму другу госпоже Друэ» и восторгались собранными ею реликвиями, связанными с именем Гюго. И в ее жизни также бывали минуты отчаяния, когда, измученная его изменами, она грозилась уехать в Бретань.
Но для Гюго любовные жалобы, удовольствия и семейные ссоры не имели никакого значения, они рассеивались, «словно мрак иль ветер». Он никогда не испытывал сожалений и не подвергал анализу свои чувства. Он был «тем, кто идет», идет все дальше. Значение для него имела лишь «Легенда веков», опубликованная в Париже и вызывавшая восторг самых строптивых упрямцев. «Что за человек папаша Гюго! – писал Флобер Эрнесту Фейдо. – Черт подери, какой поэт! Я залпом проглотил два тома. Мне недостает тебя! Мне недостает Буйе! Мне недостает понимающих слушателей. У меня потребность во всю глотку прокричать три тысячи строк, каких еще не видывал свет… Папаша Гюго вскружил мне голову. Ну и силач!» Его упорное сопротивление тоже имело значение. В 1859 году Вторая империя объявила амнистию. Изгнанники ее приняли. Гюго отказался. 18 августа 1859 года он писал: «Верный обязательству, данному своей совести, я до конца разделю изгнание, которому подверглась свобода. Когда возвратится свобода, вместе с ней вернусь и я». Такое поведение раздражало писателей, ставших, как Сент-Бёв и Мериме, сенаторами Империи; но оно вызывало тайный восторг французского народа. Имели значение и страстные попытки Гюго понять, каким же должен быть мир более совершенный, чем наш. Он знал по себе и по своим близким, что все мы – жалкие существа, истерзанные, ревнивые, несчастные, но он также знал, что этим жалким, бедным существам в минуты душевного подъема и восторга предстает смутное и возвышенное виденье, что они провидят зарю, уже брезжущую на горизонте. «Одиночество, – писал он, – освобождает человека для некоего возвышенного безумия. Это дым неопалимой купины». Этот громовый голос, вопиющий в пустыне, возвращал Франции уважение к свободе и во времена легкомысленной и светской литературы Второй империи возрождал любовь к великим идеям и великим образам. Французы это понимали. И именно тогда Виктор Гюго для них занял свое место в «легенде веков».
Плоды изгнания
Власть и богатство в вашей жизни часто являются для вас препятствием… Отняв у вас все, вам тем самым дали все.
«Останется один…»
Есть в «Отверженных» превосходное рассуждение о «величественных эгоистах бесконечности», которые витают в небесах, а потому обособлены от человека и не понимают тех, кто придает значение человеческому страданию, когда можно лицезреть лазурь небес. «Это, – говорит Гюго, – целая группа мыслителей, одновременно малых и великих. Был среди них Гораций. Был и Гёте…» Сам того не зная, иногда был им и Гюго. Хотя он, как никто другой, был поглощен проблемами человеческих страданий. Но жалость его являлась скорее абстрактной, чем братской, и милосердие его не касалось его собственного дома. Увлеченный в течение 1860–1870 годов грандиозными творениями: поэмами, эпопеями, романами, очерками и работой над «Отверженными», являющимися сплавом всех этих жанров, – он находил в труде необычайное счастье, всю полноту жизни, силу переносить одиночество. Он чувствует, что «замкнутость сопутствует славе и популярности писателя при его жизни: в этом подобны друг другу два отшельника – Вольтер в Фернее, Гюго на Джерси…»[182]. Вольтер защищал Каласа; Гюго безуспешно пытался спасти Джона Брауна. Он больше не скучает по Парижу: «Что такое Париж? Мне он не нужен. Париж – это улица Риволи, а я ненавижу улицу Риволи». Даже лицом и осанкой он не похож теперь на горожанина, да еще жителя столичного города. После того как у него возникла и долго не прекращалась болезнь горла, которую он считал горловой чахоткой, он отрастил себе белую бороду. Гневное, напряженное выражение, обычное для его лица во времена «Возмездия», заметно смягчилось. Именно тогда он обрел облик того могучего, заросшего волосами пращура, который останется за ним в истории. Мягкая шляпа, расстегнутый воротник, куртка – словно у старика-рабочего. Он чувствует себя теперь независимым, могущественным, полным вдохновения.
Он в расцвете сил и не замечает, что его близкие задыхаются в атмосфере изгнания. Госпожа Гюго все дольше живет вдали от Гернси. Она не была счастлива и поэтому нуждалась в развлечениях и рада была выступать как представительница славы своего мужа – то во Франции, то в Англии. Изгнание мужа дает женщинам предвкушение спокойствия будущего вдовства. В Париже она вновь встречала своего дорогого, бесконечно преданного ей Огюста Вакери; она навещала своих родственников (Фуше и Асселинов) и иногда тайком поднималась по лестнице, ведущей в квартиру Сент-Бёва на улице Монпарнас. Он очень постарел, болезнь мочевого пузыря не давала ему покоя, но он обладал кошачьей вкрадчивостью и умел вести занимательный разговор, в котором сочетались «изящество, насмешливость, ласковое мурлыканье, а иногда бархатная лапка выпускала острые когти и больно царапала». Манера чисто дамская. После разговоров властного повелителя Гернси это было просто отдохновением. В 1861 году Адель Гюго покинула «Отвиль-Хауз» на несколько месяцев, ее не было дома с марта по декабрь; в 1862 и в 1863 годах сроки ее отсутствия были почти такими же. Мать пыталась, по мере возможности, увозить с собой и детей, она робко защищала их от упреков «perissime», раздраженного этими отлучками, – он не мог понять, что если его жизнь содержательна и богата, то жизнь других пуста и бедна.
Госпожа Гюго – Виктору Гюго
В настоящее время мне крайне необходимо поехать в Париж: этого требует мой священный долг – забота о сестре… К тому же я буду рада, что на самый тяжелый месяц в году Адель переменит обстановку. Почему подобное решение тебя раздражает? Моя преданность тебе от этого не изменится… Ты отец и должен, как и я, понимать, насколько необходима для Адели перемена обстановки. Монастырский образ жизни, который мы ведем, привел к тому, что Адель замкнулась в себе. Она размышляет, и ее мысли, подчас ложные, не испытывающие воздействия внешних событий, становятся нелепыми. Я знаю, что путешествие не меняет человека, но ее привычки, которые я назвала бы привычками старой девы, могут на некоторое время исчезнуть…
В действительности же и сама мать больше не понимала свою дочь. У бедняжки появились свои мании, раздражительность, угрюмость, зачастую она впадала в мрачную задумчивость. Лишь музыка могла развеять ее черные мысли. Записная книжка Виктора Гюго, декабрь 1859 года: «Адель сыграла мне сочиненный ею этюд, это прелестная вещица…» Апрель 1861 года: «Купил по случаю фортепьяно для занятий дочери – 114 франков». С тех пор как Адель встретилась на Джерси с лейтенантом Пинсоном (еще во времена увлечений «вертящимися столиками»), она вбила себе в голову, что выйдет замуж за этого молодого англичанина.