Шрифт:
Закладка:
Теймураз разомкнул веки, и голос оборвался. Но еще долго держался в нем восторг, рожденный небывалой близостью прекрасного, — только непонятно, приснилось это или было наяву.
Если явь — замучила бессонница, мог и не проснуться, а только чувствовать, не с шуточным делом явилась ночная гостья. Однажды, в Одессе было, приставали к нему и уговаривали «стемнить» в кругу. Игроки в тотализатор. А тут — женский голос.
Чтобы отвлечься и скоротать время, он взял со стола томик Лермонтова, и вдруг его охватила такая тоска по любви — была у него до этого неудачная любовь, — что тихий и чистый гостиничный номер показался монашеской кельей…
Утром, направляясь к деннику Черныша, за поворотом коридора Теймураз услышал голос, вздрогнул.
— А чё твой хозяин в Нальчике делал?
— Лошадь ковал, — ответил конюх Герасим.
— Хорошо ковал?
— А ты у коня спроси, Ушанги. Чё прилип?
— Не охромеет твой Черныш, Гераська?
Завидев Теймураза, идущего по коридору с недоброй угрюмостью, Ушанги, что называется, дал ходу. Этот молодой наглый черкес не первый раз подначивал Герасима, наверное, неспроста. Ушанги был мальчиком на побегушках у Рустама Отия, наездника Карата, нынешнего фаворита.
— А ты что не спишь? — спросил Теймураз.
— Весна… — заговорщицки шепнул Герасим.
— Слушай, — тоже перешел на шепот Теймураз. — Я в городе поживу…
Он, словно боясь опоздать на свидание, торопливо запихнул в кофр одежду, крикнул Герасиму, смазывавшему качалку:
— Этого жука — в шею! Устроюсь — позвоню…
Теймуразу дали просторный роскошный «люкс», и он, рассчитывавший на что-нибудь поскромнее, с непривычки растерялся.
Подавляла холодная заносчивость номера, и, только вспоминая рассказы деда, знаменитого казанского циркового наездника, как тот, будучи за границей, занимал по шесть комнат в отеле, чуточку успокоился.
Хорошо, что он надумал приехать в город. Тут, в Пятигорске, была совсем другая жизнь, даже климат иной. В коридорах, в вестибюле гостиницы, в буфете табунами шастали иностранные туристы, с отчужденно-праздным выражением на лицах.
С неба сходила благодать: чистый, ароматный воздух, гомон и топот наполняли Теймураза Бекешина полным ощущением жизни, и все было внове. Давно надо было ринуться сюда, хоть на время забыть о лошадях, качалках, ногавках и прочих ипподромных реалиях, отвыкнуть от финской бани, куда Теймураз ходил с диким упрямством не потому, что у него завелся лишек — он, слава аллаху, не жокей! — а от жуткой скуки. Баня, она до добра не доведет — сошел же с ума, выпаривая лишние граммы, английский жокей Фрэд Арчер. Мало того — застрелился.
Ну, а от царской палаты — Теймураз чуть ли не враждебно оглядел кровать, холодильник, телевизор и телефон, пальмовидные кусты и тяжелые ковры — на душе не легче.
И он решительно зашагал по яркой коридорной дорожке, на кривоватых ногах, в раскорячку, точно краб. Он немного стыдился своей сломанной, наезднической походки, быстрее сворачивал в толпу, но и в ней, как собака на следу, часто опускал голову, помня зарок не заглядываться на хорошеньких девушек. А иногда, поймав себя на трусости, он даже выискивал в людском потоке красавицу, уверенную в своей неотразимой власти над мужчинами, и делался ядовито-насмешлив, высокомерен, и взгляд его голубых глаз выдержать было трудно.
Был полдень, сухой и теплый.
Теймураз сощурил глаза на полыхавшую красным клумбу с тюльпанами, кумекал заодно, куда бы сходить, надумал: перво-наперво в домик Лермонтова. Хотя и был в нем в прошлый раз, все равно интересно: может, появилось что-нибудь новенькое.
Полчасика потолкался среди посетителей, рассматривавших экспонаты и сам домишко с преувеличенной грустной задумчивостью. В музеях Теймураз задумывался о людях, живших давно: думая о них, он невольно заглядывал в лица других, часто непроницаемые, скорбно-уважительные, но у него не хватало духу у кого-нибудь спросить, как тот относится к такому факту, что вещи — медные, деревянные, бумажные — существуют, а человека, который ими пользовался, нет.
И в этот раз философский интерес его быстро угас, зато пришло неожиданное — сознание родства с поэтом. Родство это, пусть никому не ведомое, основывалось на любви Лермонтова и его, Теймураза Бекешина, к лошади. Нет, у Теймураза не было кощунственного желания равнять себя с поэтом, но ведь одна из страстей Михаила Лермонтова — кони — была понятна и близка. Может, потому только он, Теймураз, проникся этой мыслью, что пятилетним ребенком впервые сел на лошадь в манеже бывшей петербургской школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Это там его, как когда-то Лермонтова, по воле деда учили джигитовке и вольтижировке.
Люди шли и шли, замирали глубокомысленно перед вещами, надолго пережившими великого хозяина, и нельзя было угадать, о чем они думают — о славе ли, о бренности ли человеческого существования. Или все это дань паломнической моде, необходимой для того, чтобы в нужный момент поддержать интеллигентный треп?
Теймураз, однако, отверг это предположение. Почему его самого, не искушенного в поэзии, тянуло сюда, — не потому ли, что он был одним из тех, у кого душа пребывает в тайном сочувствии ко всем насильственно погубленным талантам.
Может, вот этот, жалкий в своем замешательстве, с виду экономист или инспектор, живший незаметно и покорно, носит в сердце святую любовь к Лермонтову за то, что тот жил дерзко, вольно, презрев опалу…
Теймураз отвлекся от мыслей, когда его, как щепу, занесло людским потоком под зелененький навес шашлычной. Он молча отбился от жарких тел, от громкого джаза, особенно, как от чего-то обидного, от парочки, с беспечным удовольствием срывавшей с шампуров поджаренную баранину. Оба — он и она — красивы и, наверное, счастливы. Он, не переставая жевать мясо, целовал маленькое в золотых завитушках ухо девушки, пил из фужера белое вино, и по горлу его, точно шатун, ходило адамово яблоко.
Теймуразу тоже захотелось поесть, только не здесь, — чего же завидовать чужому счастью и этой безоглядной вольной трапезе. Чего завидовать, когда сам в полной силе и волен поступать как заблагорассудится.
С этим настроением он беспрепятственно дошел до ближайшего ресторана, а перед входом внезапно посерьезнел, заметил, что злачное место в том же здании, в котором он остановился. «Машук», — написано было над дубовой дверью гостиницы.
Люкс удивительным образом преобразился в красном свете предвечерья: в обстановке появилась степенность и величавость.
Теймураз сел в мягкое кресло, не желая противиться усталости, откинулся на спинку. Сон быстро надвигался, в приятной истоме проступили виденные днем лица, фигуры, потом все заслонила добрая глазастая голова Черныша. Наездник