Шрифт:
Закладка:
ГОРДЫНЯ ФИЛОСОФСКАЯ. Я бы мог проиллюстрировать вышеуказанные заблуждения тысячами других примеров, но развивать эту тему и далее у меня нет времени, так что перейдем к третьей разновидности гордыни – к гордыне философской. На ней можно не останавливаться столь подробно, как на других, потому что она одновременно – и наиболее очевидная, и наименее вредоносная. О том, как гордыня XV века осквернила источники знаний и принизила, запятнав чванством, величие государства, пишут достаточно редко, однако читатель, я полагаю, уже наслышан о неблаговидной потребности сводить все к формулам и системам, каковая под именем философии затемнила умы ученых эпохи Ренессанса.
На начальных стадиях обучения вполне правомерно говорить: так делать можно, а так – нельзя; необходимо ознакомить молодого художника с законами цвета и светотени, как молодого музыканта необходимо ознакомить с законами гармонии. Но как только настает момент, когда человек заслуживает право именоваться художником, заученные законы становятся для него само собой разумеющимися и, соответственно, если он начинает похваляться, что знает их, или делать вид, что только им и следует и в работе и в жизни, это верный признак, что перед нами нахлебник за чужим столом, чуждый и подлинному искусству, и подлинной религии. Ибо настоящий художник живет вдохновением, которое превыше всяческих законов, вернее, которое пребывает во всечасном и безоглядном подчинении высшим законам, каковые не сводимы к линиям и правилам. Одно движение резца великого мастера воплощает в себе больше законов, чем можно было бы записать в целом толстом томе. Своей науке, в ее невыразимой точности, он напрямую учится у Создателя, а потому ее невозможно ни воспроизвести, ни воплотить в слове. Более того, точно сформулированные, самоочевидные законы никогда не позволят создать шедевр. Можно, рассчитав и соразмерив соотношение цветов, выкрасить стены комнаты так, чтобы они радовали глаз, но никакие расчеты и соразмерения не сделают из вас Тициана. Из уже написанной картины можно извлекать целые своды законов и потом изучать их для общей пользы и для лучшего понимания существующего шедевра, но написать новую картину они не помогут – как знание законов растительного мира не поможет вырасти дереву. Соответственно, там, где мы сталкиваемся с системой обязательных формул и правил, которые рассматриваются как нечто большее, чем подсказка для школяров, можно с уверенностью утверждать: благородное искусство здесь не могут даже понимать, а уж тем более творить. Именно это и произошло с общим умонастроением в XV и XVI столетиях. Величайшие гении умудрялись прорываться сквозь эту колючую изгородь; и хотя ученейшие из них потратили уйму времени на написание латинских стихов и анаграмм, на создание прихотливых венков сонетов и изящных силлогизмов, все же им удавалось пробиться сквозь омертвелые шипы силой своего разума и веры: и в живописи, и в литературе заранее заданные правила только мешают великому уму проявить свою самобытность; более того, палочная дисциплина и шаблонное знание даже идут на пользу тем, кто в состоянии разорвать их путы и облить их презрением, так что, несмотря на законы драматургии, у нас есть Шекспир, несмотря на законы живописи, у нас есть Тинторетто, – оба они и теперь не перестают оскорблять вульгарную науку и близорукие вкусы большинства.
В архитектуре дело обстояло иначе; она именно и была искусством большинства, и его пороки влияли на нее с особой силой; величайшие творцы, подвизавшиеся на этой ниве, такие как Микеланджело, предпочитали выражать свою подлинную сущность в скульптуре, отводя архитектуре роль простой оболочки. В результате на сцену вышли невежды и софисты; читатель и вообразить себе не может бездарность и бессодержательность писаний тех авторов, которые, при пособничестве Витрувия, восстановили систему «пяти ордеров», расчислили пропорции каждого ордера и сочинили множество рецептов изысканности и красоты, которым зодчие продолжают следовать по сей день – и которые, не премину заметить, в наш век умных машин можно претворять в жизнь с еще большим успехом.
Итак, мы очертили три основные разновидности проявления ренессансной гордыни; все эти заблуждения становились особенно роковыми в присутствии еще одной силы, которая неизбежно сопутствует гордыне. Ибо сказано: «Кто надеется на себя, тот глуп»[72], а также: «Сказал безумец в сердце своем: „нет Бога“»[73]. Самолюбование, каковое подстегивали и ученость того времени, и изнеженность, постепенно привело к забвению всего, кроме самого себя, к безверию тем более недопустимому, что оно продолжало пользоваться символами и языком веры.
БЕЗВЕРИЕ. Рассматривая основные формы, в которых проявил себя разлад с религией, важно провести четкую границу между тем, что явилось следствием уважения к язычеству, и тем, что воспоследовало из упадка католицизма. Как римская архитектура не ответственна за начало упадка готики, так и римская философия не ответственна за начало упадка христианства. Год за годом, по мере того как история жизни Христа все глубже погружалась в пучину времени, все больше заволакивалась дымкой всемирной истории, – по мере того как множились действия и события, как снова и снова изменялись и образ жизни человека, и образ его мыслей, так что представить себе то, что произошло в отдаленном прошлом, становилось все труднее и труднее, – так день за днем, час за часом сердцу, исполненному веры, становилось все тяжелее постигать истинный и непреходящий смысл того, что совершил Искупитель; а людям бездумным и нерадивым – все легче множить заблуждения относительно истинного характера веры, которой их учили придерживаться.
В тот момент, на который пришлось оживление интереса к языческим писателям, христианство уже было ослаблено и разобщено; и, соответственно, само нанесло себе удар, в десятки раз превосходивший по силе тот, который когда-то могло нанести по другим. Прежде всего, упадок сказался в том, что мысли людей от вещей обратились к словам; они постановили, что язык Средневековья был далек от совершенства, и задачей каждого книжника стало теперь исправление стиля. Изучение слов, то есть внешних оболочек предметов, было признано важнейшей задачей, и половина ученых углубилась в науки низшего порядка – грамматику, логику и риторику, то есть в занятия, недостойные серьезного человеческого ума, естественным образом лишавшие тех, кто им предавался, способности к возвышенным мыслям и благородным чувствам. Что касается тлетворного влияния филологии, дабы его постичь, достаточно прочитать заметки любого грамматиста о любом великом поэте; те, кто умеет мыслить, не нуждаются в логике, тем, кто не умеет, она поможет не более, чем машина, способная перемещать только одну ногу, поможет человеку, лишенному способности ходить; изучение риторики – занятие для тех, кто хочет обманывать или быть обманутым: тот, кто носит истину в сердце, не убоится, что ему не достанет красноречия ее провозгласить, а если убоится, то лишь потому, что низменная риторика в своей лживости не дает истине быть услышанной.
Занятия этими науками делали людей скудоумными и безнравственными. Вера, основы которой были подорваны языческими гениями Античности, была полностью ниспровергнута преступлениями христиан; распад, начавшийся в области науки, довершило торжество чувственности. В настоящий момент цивилизованный мир, в своей совокупности, – такой же язычник, каким был во II веке.