Шрифт:
Закладка:
Да, Генри теперь уже знает или думает, что знает; более того, он, наверное, сочтет все остальное менее важным, хотя на самом деле это не так это последний удар, штрих, мазок, последний смелый надрез хирургических ножниц, которого усыпленный наркозом больной даже и не ощутит, полагая, что после первых грубых вторжений самое худшее уже позади. Ведь оставался еще этот обряд. Бон знал, что именно его Генри не сможет стерпеть, проглотить и переварить. О, он был хитер, этот человек, которого Генри — как ему за эти недели стало ясно — понимал все меньше и меньше, этот чужестранец, который, теперь забыв обо всем на свете, занялся тщательными, почти ритуальными приготовлениями к предстоящему визиту, словно женщина, дотошно обсуждая фасон нового костюма, который он для этого случая заказал и чуть ли не насильно заставил Генри от него принять, и потому впечатление, которое этот визит должен был на Генри произвести, составилось еще прежде, чем они успели выйти из дому, прежде, чем Генри увидел эту женщину, а Генри, сельский житель, окончательно сбитый с толку, уже чуял под собою едва заметное течение, которое несло его туда, где ему придется либо изменить самому себе, всем своим привычкам, убеждениям и взглядам, либо лишиться друга, ради которого он уже отрекся от родного дома, от семьи и от всего остального; сбитый с толку и (в эту минуту) совершенно беспомощный, он хотел верить, но сомневался, сможет ли, а друг, наставник, уже вводил его через непроницаемые глухие ворота, наподобие тех, перед которыми он видел лошадь и двуколку, вводил прямо туда, где, по его провинциальным пуританским понятиям, мораль перевернута с ног на голову, а честь безвозвратно утрачена, — в обитель сладострастья, созданную сладострастьем и бесстыдной беззастенчивой чувственностью; и вот уже этот деревенский парень с его простым, дотоле непоколебимым представлением о мире, где женщины лишь благородные дамы, блудницы или рабыни, взирает на апофеоз смешения двух обреченных рас; здесь царствует его же собственная жертва — женщина с лицом трагически прекрасным, как цветок магнолии, воплощение вечной женственности, вечная страстотерпица; а ребенок, мальчик, хотя и спит в шелках и кружевах, все же остается рабом того, кто уже во время зачатия безраздельно владел его телом и душою и (при желании) мог продать его как теленка, ягненка или щенка; а между тем наставник опять за ним наблюдает, быть может, даже как игрок, стараясь угадать Выиграл я или проиграл? теперь, когда они вышли и возвращались на квартиру к Бону, тот на время лишился дара речи, лишился даже хитрости; он уж больше не рассчитывал на это пуританское свойство ни под каким видом не выказывать ни удивленья, ни отчаяния; теперь он мог рассчитывать (если оставалось на что) лишь на любовь совращенного им Генри; спросить: «Ну как? Что ты на это скажешь?» — он не мог. Он мог только ждать, а ведь один бог знает, каких выходок можно ожидать от человека, который руководствуется не разумом, а инстинктом, — ждать, пока Генри скажет: «Но ведь это продажная женщина, блудница», и тогда Бон, на этот раз даже ласково, возразит: «Нет, не блудница. Не говори так. Никогда не называй их так в Новом Орлеане; иначе не меньше тысячи мужчин заставят тебя кровью заплатить за эту вольность», и возможно, все еще ласково, возможно, теперь даже отчасти и с жалостью — с горькой, насмешливой, рассудительной жалостью умного человека ко всякой людской несправедливости, глупости или страданью: «Нет, они не блудницы. Не блудницы благодаря нам, благодаря этой тысяче. Мы — эта тысяча, белые мужчины — создали их, сделали их тем, что они есть; мы даже издали законы, согласно которым одна восьмая крови определенного сорта должна превысить семь восьмых крови другого сорта. Я это признаю. Но ведь та же белая раса тоже сделала бы из них рабынь, служанок, кухарок, быть может, даже заставила бы их работать на полях, если б не эта тысяча, не эти несколько мужчин, таких, как я, на твой взгляд, быть может лишенных принципов и чести. Мы не способны, возможно, даже не хотим спасти их всех; возможно, мы спасаем не более одной тысячной доли. Но эту тысячную долю мы спасаем. У господа бога каждая пичужка на счету[66], но ты пойми, что никто из нас не претендует на роль бога. Возможно, никто из нас даже и не хочет быть богом — ведь каждому нужна всего одна пичужка. И быть может, загляни господь бог в обитель, подобную той, какую ты видел сегодня вечером, он не пожелал бы сделать богом никого из нас, особенно теперь, когда он уже стар. Хотя, конечно, когда-то и он был молод, даже наверное