Шрифт:
Закладка:
А где же оно, это начало? Как могу я считать началом всего, например, собственное рождение? Ведь задолго до меня грелись у камелька отец с матерью, две мои бабушки и два деда, четыре прабабушки и четыре прадеда. Четырнадцать. (Я пятнадцатый). Но ведь у каждого тоже свои деды и прадеды. Для всех прыгали из печки по вечерам горячие угольки. Каждый слыхал пушечную морозную пальбу за теплой стеной. И нету тут ни конца, ни начала, как нет их у черной бездонной небесной глуби, разверзнутой в промежутке между ночными созвездиями. Стучали по избам кросна, и так же, как для меня, пеклись у вечерних углей сладкие луковки. И крестики из лучинок мастерили точно такие же, и дедковы сказки звучали так же, как для меня когда-то звучала сказка про тетерева в устах моего прадеда Михайлы Григорьевича. Сейчас я ловлю и никак не могу изловить и выразить ускользающее сходство его с Чайковским.
Что тут единого, между красными углями теплой лежанки, сложенной сбоку от могучей крестьянской печи, и теми огнями в петербургском камине, на кои глядел в задумчивости великий современник моего прадеда? Ах, тут все едино, хотя не похоже друг на дружку! Конечно, ни в петербургской квартире, ни в светлом доме фон Мекк под Москвой стены в мороз, наверное, не палили, словно мосинские трехлинейки, и повара не называли обычный картофель яблоками. Так почему же я слышу сейчас валдайский бубенчик моего прадеда? И бодрящий ритмичный бег по скользкой дороге, и хохот веселой масленичной толпы, и катание на слегах, о котором мама так часто рассказывает, — все как бы перевоплотилось, без потерь вместилось в этих бессмертных звуках. И становится ясно, что ничего не проходит бесследно, ничего не пропадает и не бывает зря. В горле размягчается и затем исчезает горькая моя тяжесть, я снова въяве слышу утренний звон застывших за ночь снегов, они слепят меня отражением золотых ранних лучей. Холод подстегивает всех нас, голодных уже с утра. Но мы по насту бежим в школу… Так весело, так приятно сократить утреннюю дорогу, пробежав напрямую через поле и перелесок, спугнув раскипятившихся на току полевиков. Мы обследуем стог, от которого полетела, как на крыльях, рыжая белогрудая лиска. Ведь это же та самая, что добывала в городе указание, запрещавшее тетеревам сидеть на деревьях, чтоб «гулять им по зеленым лугам».
Далеко еще нам, веселым и голодным, до зеленых лугов, но вот уже сидит на проталине первый черный скворец, и первый подснежник удивленно проклюнулся из-под снега на белый свет. Слушая музыку, я чую младенческую беспомощность этого крохотного зеленого существа. Но какова сила ничему не подвластной, неукротимой и вечной жизни! Везде белоснежный слепящий холод, а наш пострел везде поспел. Вокруг белые, окаменелые от мороза пласты снегов, а тут на малой проталинке, на усторонье от полярного дыху, на прозрачной закраинке плавится и отступает ледяной панцирь, меняясь на обнаженную землю каплю за каплей. И он — младенчик-подснежник, — не успев проклюнуться из земли, уже заторопился цвести…
«Жизнь сильнее смерти» просится на бумагу банальная фраза, и я уступаю, запускаю ее туда, хотя знаю, что сопоставление понятий жизни и смерти неправомерно. Ведь смерть — это всего лишь часть Жизни. Зачем же я поддаюсь искушению, уравнивая в правах целое и составную его часть? Вычеркнуть фразу, и дело с концом! «Да ведь она уже написана и живет помимо тебя, — гундосит голос со стороны. — Справедливо ли будет бороться с тем, что живет помимо тебя? И фраза, кажется, не твоя, она позаимствована». Хитрец… Он, этот голос со стороны, всегда сбивает тебя с ритма, раздваивает, расширяет сознание. Разделяет и властвует. «Душа бессмертна», — утешаю себя, но меня снова одолевают сомнения. Сердце жаждет материального воплощения этой вечности, и я никак не могу смириться. Вот, речь не о собственной смерти (о ней я думаю почему-то совсем спокойно), речь — о предстоящей, такой близкой смерти мамы или, уже свершившейся, друзей. Я не могу принять смерть и понять ее, я протестую! Даже гибель очередного соседского пса, расстрелянного на шапку и тотчас пропитого, вызывает в душе разлад. А что говорить о смерти Яшина, Шукшина, Селезнева, Рубцова, Передреева? До сих пор не могу заставить себя сесть и написать воспоминания, все изворачиваюсь, ищу новые способы примирения с гнусной действительностью. Вот и сейчас пришла в голову подлая мысль, мол, нет разницы между твоими умершими друзьями и теми, которые живут далеко от тебя. Мол, не одно ли и то же: голос с магнитофона (давно умершего) и голос в телефонной трубке ныне здравствующего?
Дьявольщина… Мимолетное, но далеко не безобидное искушение. Мне стыдно. Я хватаю телогрейку, шапку, кое-как наматываю портянки и обуваю кирзовые солдатские сапоги. Выключаю Чайковского на «Апреле» и выбегаю из дома.
На улице август. В ушах еще журчит апрельский жаворонок Петра Ильича Чайковского. Не улетел, хотя ты вроде бы и не слушал его в минуту печальных раздумий. Говорят, что в Подмосковье уже несколько лет не слышно веселого голоса жаворонка. Выходит, что Чайковский и Алексей Черкасов спасли душу крохотной птички русских полей, увековечили ее в удивительных звуках. Исчезнув из жизни, жаворонок, подобно алябьевскому соловью, поет и трепещет в бессмертном и высоком небе искусства. Впрочем, соловья Чайковский тоже, кажется, увековечил… Но кто и каким способом вылавливает и душит полевых и лесных певцов? В наших краях они еще живут кое-где, весной еще можно кое-где их услышать. Какое торжество жизни, какой восторг слышен в захлебывающихся звуках жаворонка, когда он отвесно и как бы поэтажно, раз за разом поднимается в небо вместе с собственной песней! Может быть, весной я уже не услышу своего вологодского жаворонка, стальные силки прогресса давят и не таких беззащитных певцов, А что такое прогресс, я постигаю и здесь на каждом шагу…
Осенняя ночь едет на семерне, и ночью прошла гроза. Я знаю, что прошла последняя гроза в этом году, больше не будет. Надо было одеться и выйти из дома, а я поленился даже проснуться.
И только сквозь сон слушал не сильное, словно приглушенное ворчание грома. Может, вообще она тебе просто приснилась? Нет, гроза звучала в действительности, рычала не сверху, а как-то с боков, подобно тракторам, которые рыскают около дома тоже почему-то больше по ночам.