Шрифт:
Закладка:
Между тем налицо было нарастающее бурление в литературной среде. В Кракове заволновалась даже парторганизация местного отделения СПЛ. В конце января 1979 года на ее отчетном собрании дошло до бунта молодежи против Махеека и Хóлуя. Бессменному главному редактору «Жича литерацкого» заявили в лицо, что он довел газету до маразма[1029]. Власти с помощью Ивашкевича и партийных писателей пытались сорвать подготовку общего собрания СПЛ, запланированного на 30 ноября, а когда это не получилось, накануне собрания вдруг увеличили писательские пенсии, авторские и переводческие гонорары, а также предоставили членам СПЛ право на служебные поездки в вагонах первого класса. Эти меры, а также сплоченная позиция партийных писателей и грозная вступительная речь заместителя министра культуры позволили властям в значительной мере нарушить планы оппозиции: собрание не приняло заключительной резолюции, хотя в ходе прений не раз говорилось о репрессиях против диссидентов, а один из гданьских писателей поведал о троекратном обыске своей квартиры, проведенном без всякого ордера. Интересным фактом стал солидарный протест писателей против «полонизации» названий населенных пунктов на юго-востоке страны, откуда в 1947 году выселили украинцев[1030].
Правящий режим посчитал итоги собрания своей победой, но упустил важный момент: невзирая на преследования оппозиции, литераторы больше не боялись поднимать острых вопросов. Диссиденты тоже становились все смелее: к неподцензурной прессе и самиздату добавились подпольные профсоюзы! В начале ноября 1979 года состоялся суд над основателем одного из таких профсоюзов – Казимиром Свитонем, – обвиненным в нападении на милиционеров, хотя в действительности как раз милиционеры избили его. На процессе присутствовали несколько диссидентов, в том числе Щепаньский. Приговор был мягким, пусть и несправедливым – два месяца ареста. 11 ноября 1979 года, в традиционный, но отмененный после войны праздник Дня независимости, члены Движения в защиту прав человека и гражданина провели у могилы неизвестного солдата в Варшаве митинг, в ходе которого открыто говорили о несуверенности страны и искажении ее истории. И никто за это не понес наказания!
Возбуждение охватило и радикалов с противоположной стороны. 10 октября 1979 года около сорока деятелей культуры коммуно-патриотической ориентации, ведомых Филипским и Гонтажем, обратились к властям с письмом, требуя решительных мер против диссидентов и их попутчиков, а также предлагали ввести режим благоприятствования для «лояльных» произведений (будто раньше было иначе). Активизировался даже Махеек, начавший задавать властям неудобные вопросы как в интервью, так и в статьях[1031].
Лем, отдав дань диссидентству в прошлом году, теперь держался подальше от политики. В ноябре 1979 года он дал интервью органу Социалистического союза польских студентов «itd», где объявил, что решил прекратить писать статьи о текущих проблемах, ибо они все равно не помогают ничего исправить, в связи с чем провозгласил три своих закона (ранее уже сформулированных в письмах Канделю и Мрожеку): 1) никто ничего не читает; 2) если читает, то не понимает; 3) если понимает, то забывает прочитанное.
Как во всех прочих интервью, когда разговор заходил о его личных делах, Лем жаловался и ворчал. В данном случае зарекся сотрудничать с кинематографом (признавшись, что не стал смотреть «Больницу Преображения», ибо там показывают «страшные вещи»), а еще посетовал на невнимание критики к своим трудам: «Когда в ФРГ задумали издать книгу с отзывами о моем творчестве, меня попросили передать достойные внимания польские тексты. А я не нашел ни одного. Пришлось обратиться к молодому критику, пану Яжембскому, чтобы он написал особый текст. Или вот вскоре должна выйти за границей книга о восприятии моих книг, и вновь пан Яжембский вынужден был написать специальное эссе. Глупо получилось бы, вы не считаете, если бы в этих книгах не появилось ничего с родины писателя?»
Вообще это интервью наглядно демонстрировало, насколько отличалась общественная атмосфера в Польше от советской, хотя цензор и счел нужным убрать ответ Лема на вопрос, почему он выбрал научную фантастику (она дает «удостоверение психа, возможность достаточно свободного высказывания – это ведь всего лишь научная фантастика»[1032]). Зато цензор не убрал слов журналиста, который ничтоже сумняшеся поинтересовался у Лема, верит ли тот в Бога (насущный вопрос после приезда римского папы), и жестко констатировал: «Вы неверующий, не марксист, не участвуете в общественных делах…» То есть, во-первых, к тому времени повсеместно было известно, что Лем не марксист, а во-вторых, не воспрещалось открыто заявить об этом. Более того, корреспондент фактически обвинил Лема в том, что он сторонится оппозиции (и это в официальном издании!), припомнив ему на примере сборника «Сезам», что раньше писатель очень даже усердствовал на общественной ниве. Лем сразу ушел в оборону: «Я не единственный тогда согрешил, особенно в сравнении с другими. Я даже несу материальные потери, не подписывая договоров на „Магелланово облако“, поскольку в этой книге будущее представлено в розовом цвете. За мной много грехов. Даже некоторые части „Астронавтов“ отталкивают своей слащавостью»[1033]. Но не только утраченные коммунистические иллюзии роднили Лема с другими «согрешившими». Все это поколение, как написали молодые критики Адам Загаевский и Юлиан Корнхаузер в нашумевшей книге 1974 года «Непредставленный мир», в едином порыве ударилось в эскапизм.
Лема в это время волновали проблемы более высокого порядка: не перспективы социализма в Польше, а сосуществование двух одинаково ненавистных ему миров – капитализма и социализма. Эта тема его так увлекла, что он решил вернуться к беллетристике, хотя прежде был уверен, что уже расстался с ней[1034]. Попутно он взялся воплотить давно одолевавшую его мечту и написать историю чужой цивилизации, начиная с биологии и заканчивая философией. До сих пор он отважился на это лишь однажды – в «Путешествии двадцать первом». Но там был всего лишь рассказ, а теперь Лем сел за роман. И надо заметить, справился великолепно: достаточно сказать, что Лем сумел увязать неполовое размножение инопланетян с отсутствием у них представлений о потустороннем, а значит, и самой религии (лихой ответ на идею Береся показать развитие религии в научно-фантастическом произведении, что опять же Лем уже делал в пресловутом «Путешествии двадцать первом»). Еще Лем