Шрифт:
Закладка:
Только на первые два-три дня.
Каким милым, дорогим казалось теперь все, что должно было остаться здесь: и чистая половина тети-Дуниной избы с огромной печкой, и окно, в которое видна гора, круглая посредине, а потом вдруг крутая, острая, с синей заплатой леса и с желтой заплатой полей, и даже труба ЗакамТЭЦ с огромной волной дыма, и все избы, бани, изгороди, кусты, тропинки.
И вот Лида уже везла вещи на станцию, озабоченная и чуть огорченная всем предстоящим и в то же время довольная, радостная.
С крыльца своего дома на нее смотрел старик Елохов, трогая свою белую бороду длинными пальцами, толстый, похожий на прасола, в длинной, как кафтан, рубахе, смотрел и щурился и, видимо, что-то даже сказал, но Лида не разобрала что.
Лошадь бежала резво. Вещи прыгали и били тетю Дуню по ее деревянной ноге.
– Черемуха-то, а, – сказала тетя Дуня, – в нашем-то огороде во второй раз цветет.
– А у Парфен Иваныча?
– Тоже. Старик-то не соврал.
И Лида подумала, что в хлопотах она даже не заметила, что черемуха цветет второй раз в течение одного лета, но ей сейчас не до того: нужно достать билет и сесть с детьми и вещами в поезд, который на этой станции будет стоять всего пять минут.
Пришли Лиду провожать школьники и даже старики. Бабы принесли ей вареные яйца, ягоды, столько ягод, что их будет не съесть. Небо было темное, с синим тревожным светом. Раздался сухой раскат грома, стало душно, и вдруг кто-то заплакал глубоко, искренне. Лида по голосу узнала Настю и поцеловала ее в мокрые губы, но не успела проститься с Сергеевной и тетей Дуней, как подбежал поезд. Не сразу нашли вагон, втолкнули детей и уже на ходу бросали вещи. Лида посмотрела на провожатых – блеснуло и раскатилось грохоча, поезд шел уже вовсю, и все осталось позади сразу, а в открытую дверь теплушки синело темное небо. По крыше вагона забарабанил дождь.
Глава двадцать шестая
На каждом растении дощечка. На ней латинское название. Возможно, что русские женщины, недавно еще работавшие в колхозе, поливая растения, называют их по-своему, по-русски, по-деревенски. Их связывает с этими растениями нечто большее, чем время и обязанность, их связывает страдание. Они поливали их в 1942 и 1943 году, когда воду надо было носить в ведрах из Невы и когда в Ботаническом саду звенело стекло, оттого что снаряд разрывался возле оранжереи.
На земном шаре около четырехсот тысяч видов растений, и еще не создано такое стеклянное небо, под которым они были бы собраны все. Но в детстве Ляля думала, что эта участь всех тропических растений – быть занумерованными и стоять с латинским названием, от которого всегда пахнет аптекой (и как они только не засохнут от этих названий), и только русским деревьям – осине, березе, сосне, иве, рябине, калине – суждено свободно расти и цвести.
Ей помнится, как она приходила к отцу в оранжерею. Растения спали. И казалось, не спал только кувшинчик, а дремал и переваривал свою пищу.
Окоченели саговники, погибли, как погиб бы слон на льду Чукотки.
Но сколько растений удалось сберечь, сохранить, и сейчас они цвели.
Под открытым небом рядом с кленами стояли растения Японии и Индокитая. Их выставили сюда в горшках или временно пересадили, лето обещало быть теплым, сухим.
А в той оранжерее, где когда-то стояли жирафоподобные пальмы, трогавшие своей верхушкой стекло потолка, теперь был детский дом, ясли для детей-пальм и детей-папоротников. Молодые растения росли буйно, казалось, даже заметно простому глазу, как на картинах Ван Гога. Пройдет несколько лет, и ленинградец потянет на себя обжигающую морозом дверную ручку и прямо из зимы войдет в тропический лес.
Ляля привела сюда брата Жоржку, приехавшего с фронта на два дня, и, пожалуй, жалела о том, что привела. Жоржка шел и смотрел с каким-то недоверием на все эти растения, и легкая усмешка была на его губах. Вероятно, он думал в это время: да, конечно, все это интересно, но ведь в мире, и в Ленинграде особенно, много более важного, существенного, чем все эти орхидеи. И вероятно, много есть в Ленинграде людей, которые ни разу за всю жизнь не бывали в Ботаническом саду и от этого не стали хуже.
И если это был бы не Жоржка, другой, она бы стала возражать, рассказывать о том, что сам Петр I, практичнейший и самый дальновидный из людей своего века, приказал создать Аптекарский огород, из которого и вырос впоследствии ленинградский Ботанический сад, и что в гербарии есть растения, собранные и засушенные лично Петром I, и что во время блокады Ботанический сад снабжал огороды города рассадой, а аптеки и госпитали аптекарскими растениями. Все бы это она сказала, если б это был не ее брат Жоржка. Но с Жоржкой, с братом, она не умела спорить, и ей всегда казалось, что она права, а он не прав.
– Пойдем-ка лучше пить чай, – сказала она.
– Отчего ж, – ответил Жоржка, чтоб сделать ей приятное. – Еще посмотрим.
Пили чай не в столовой, а в Лялиной комнате, и Жоржка посматривал на картину Челдонова: почему она уцелела, когда не осталось ни одной из других висевших еще с детства картин.
В прихожей, дребезжа, зазвенел звонок. Ляля выскочила и возвратилась с телеграммой.
– От одной женщины, – сказала она. – Едет в Ленинград с детьми. Я ее решила пустить к себе на время. Ей и остановиться-то негде. Дом разбомбило.
– Учились вместе? – спросил Жоржка.
– Нет. Жена одного знакомого. – Помолчала. – Челдонова помнишь?
– Художника-то? – нахмурился Жоржка.
Он вспомнил последнюю их встречу и как Челдонов попросил остановить машину и вышел, а машина пошла. Рассказывать об этом Ляле не стоит, начнутся расспросы, упреки, и выйдет так, что Челдонов погиб из-за него, а может он живой. Но даже если он и погиб, в мыслях у Жоржки ничего не изменилось по отношению к нему: художник, и только, и, вероятно, очень задавался, что талант, а талант или нет – судить не мне, ну а если даже талант, так что?
Ляля вымыла комнату, в которой будут жить Лида и