Шрифт:
Закладка:
В «Милиндапаньха» мы читаем, что подобно тому, как глубокий Ганг стремится к океану, который еще глубже, так и царь Милинда искал Нагасену, носителя факела мудрости. Пятьсот греков охраняли царя; посреди множества аскетов он узнал Нагасену по львиному спокойствию («a guisa di león quando si posa»[544]). Царь спросил, как его имя. Нагасена ответил, что имена – это лишь условности, не объясняющие постоянно пребывающие сущности. И пояснил: точно так же как колесница царя – это не колеса, не кузов, не ось, не дышло и не ярмо, так и человек – это не материя, не форма, не впечатления, не мысли, не чувства и не сознание. Человек не есть сочетание этих частей, но и без них он не существует… Нагасена сравнил человека с пламенем в светильнике, которое горит всю ночь; пламя сушествует и при этом оно перестает существовать в каждое отдельное мгновение. Нагасена говорил о переселении душ, о вере, карме и нирване и по истечении двух дней таких прений – или наставлений – обратил царя, и тот облекся в желтую одежду буддийских монахов. Таков основной сюжет «Вопросов Милинды», которые Альбрехт Вебер воспринял как намеренное подражание платоновским диалогам, а Винтерниц оспорил это предположение, заметив, что диалогическая форма традиционна для литературы Индостана и что в «Вопросах» нет и следа влияния эллинской культуры[545].
В этом третьем варианте царь, облачившись в одежды аскета, как будто сливается с аскетом, что напоминает нам о другом царе из санскритской эпопеи, который оставляет свой дворец, просит подаяния на улицах и произносит такие головокружительные слова: «Отныне у меня нет царства, или же царство мое безгранично; отныне мне не принадлежит мое тело, или же мне принадлежит весь мир».
Миновало пять столетий, и люди создали новую версию бесконечного диалога, и случилось это не в Индии, а в Китае[546]. Императору династии Хань приснилось, что в его покои прилетел человек из золота, и приближенные разъяснили, что это мог быть Будда, постигший дао в западных землях; другой император, из династии Лян, воспринял веру этого варвара и основал храмы и монастыри. И вот в его дворец в Нанкине, на юге империи, прибыл (говорят, что плавание заняло три года) брахман Бодхидхарма, двадцать восьмой патриарх индийского буддизма. Император перечислил содеянные им благочестивые дела; Бодхидхарма выслушал его слова со вниманием и сказал, что все его монастыри и храмы и копии священных книг – это части мира кажимостей, каковой есть лишь долгий сон, а посему ничего не стоят. Добрые дела, наставлял Бодхидхарма, могут повлечь за собой доброе воздаяние, но только не нирвану, которая есть полное угасание воли, а не последствия какого-либо действия. Не существует священного учения, потому что не бывает ничего священного и незыблемого в иллюзорном мире. Поступки и существа мимолетны, мы даже не успеваем определить, существуют они или нет. Тогда император спросил, кто этот человек, так ему отвечающий, и Бодхидхарма, верный своему отрицанию, сказал:
– Я тоже не знаю, кто я.
Эти слова отозвались в китайской памяти долгим эхом: в середине XVIII века был написан роман под названием «Сон в красном тереме», заключающий в себе такой любопытный фрагмент:
«Лю Сянлянь видел сон и проснулся. Он оказался на руинах храма. Рядом сидел нищий в одежде даосского монаха. Монах был хром, он ловил на себе блох. Лю Сянлянь спросил, кто он таков и где они находятся. Монах ответил:
– Мне неизвестно, кто я и где мы находимся. Я только знаю, что путь долог.
Лю Сянлянь понял его. Он обрезал волосы мечом и последовал за незнакомцем».
В приведенных мною историях аскет и царь символизируют ничтожество и полноту, ноль и бесконечность; крайними символами такого противопоставления могли бы стать бог и мертвец, а самое экономичное их слияние – это умирающий бог. Адонис, раненный кабаном лунной богини; Осирис, брошенный Сетом в воды Нила; Таммуз, изгнанный в край, откуда нет возврата, – вот всем известные примеры; не менее выразителен и вариант, повествующий о скромной кончине бога.
Однажды вечером ко двору Олафа Трюггвасона, который в Англии обратился в Христову веру, пришел старик в темном плаще, в надвинутой на глаза шляпе. Царь спросил, что он умеет делать, старик ответил, что может играть на арфе и рассказывать истории. Чужеземец исполнил несколько старинных напевов, поведал историю о Гудрун и Гуннаре и наконец рассказал о рождении Одина. Было так: явились три колдуньи, первые две предрекали младенцу великое счастье, а третья в гневе возвестила: «Он проживет не дольше, чем свеча, что сейчас горит рядом с ним!» Родители задули свечу, чтобы Один не умер так быстро. Олаф Трюггвасон не поверил этой истории; чужеземец повторил, что все это правда, достал огарок свечи и зажег. Они смотрели на огонек, а потом старик сказал, что уже поздно и ему пора идти. Когда свеча догорела до конца, стали искать старика. Мертвого Одина нашли в нескольких шагах от дома короля.
Приведенные выше тексты, разбросанные во времени и пространстве, помимо художественной ценности (которая может быть высока или ничтожна), побуждают к созданию некой морфологии (если воспользоваться термином Гёте), науки об основополагающих формах в литературе. На страницах этой газеты я уже высказывал предположение, что все метафоры сводятся к ограниченному набору архетипов; возможно, эта гипотеза применима также и к сюжетам.
1953
Оправдание «Бувара и Пекюше»
История Бувара и Пекюше обманчиво проста. Двух переписчиков (в возрасте, наподобие Алонсо Кихано, лет пятидесяти) связывает тесная дружба: полученное одним наследство позволяет друзьям оставить службу и переселиться за город, где они предаются поочередно земледелию, садоводству, консервированию, анатомии, археологии, истории, мнемонике, литературе, гидротерапии, спиритизму, гимнастике, педагогике, ветеринарии, философии и религии. Любое из пестрого набора этих занятий кончается провалом. Лет через двадцать—тридцать, разочаровавшись во всем (читатель уже понял, что «сюжет» развивается не во времени, а в вечности), герои заказывают столяру двойную конторку и снова, как много лет назад, принимаются