Шрифт:
Закладка:
Так что свечу я задула.
Лишь день назад мне было уже все равно, но, несмотря на это, к себе я относилась не равнодушно, а явно презрительно. Я настолько привыкла к обоим этим состояниям, что удивилась, когда неожиданно для себя решила зажечь свечу, а затем удивилась еще раз, когда почувствовала запах чиркнутой о коробок спички и потом запах задутой свечи – и все же не стала презирать себя за то, что я все эти запахи чувствовать могла, а отец – нет.
Теперь, по какой-то непостижимой для меня причине, я больше никого не презирала.
Собаку я оставила дома. Не хотела никакой ответственности. Выехала из города, минуя супермаркеты и эстакаду, а затем цветочный питомник, где на краю одной из клумб громоздились мертвой затхлой грудой несорванные нарциссы.
Я припарковала машину там, где мы парковались всегда.
Там не было больше ни одной машины.
Я пошла по тропинке, по которой мы обычно ходили.
На тропинке не было больше ни одного человека.
В этом году на обочине тропинки, где обычно лежали бревна, не было ни одного бревна. Никаких признаков того, что кто-нибудь трудился в лесу, и не было никакого смысла идти в садовый центр: он давно уже закрылся. Я бы многое отдала за то, чтобы отец наорал на меня в этом году, глядя поверх розовых кустов садового центра, чтобы мы, как обычно, устроили скандал над рядами роз, высаженных в алфавитном порядке и вот-вот готовых распуститься: «атомная блондинка», «дама джуди денч», «клифф ричардс», «прекрасная британия», «септерд-айл», «старый моряк», «томас-а-беккет», «чарльз дарвин». Возможно, они по-прежнему растут там, одичавшие, переплетенные между собой. Возможно, в закрытом садовом центре сейчас бурлит жизнь.
По сути, не было никакого смысла, подумала я, шагая по тропинке, по которой мы всегда ходили, идти по этой тропинке через лес. Возможно, поэтому я и сошла с нее – а еще потому, что заметила, или мне померещилось, как между деревьями свободно двигался… олень? Лошадка? Разве лошади бродят сами по себе в этих лесах? Вряд ли. Я пошла за тем, что мне померещилось, чтобы попытаться рассмотреть.
Потом я остановилась. Ни следа тропинки.
Я сделала полный оборот на пятках.
Но это почти ничего не изменило. Меня окружали все те же разные стройные и высокие деревья, склонявшиеся к другим стройным и высоким деревьям, и возможные границы между ними определялись тем, как они сгибались или отклонялись друг от друга.
Мне хватило тридцати секунд, чтоб окончательно заблудиться.
Это было так же странно, как бывает, по слухам, когда кто-нибудь входит в звуконепроницаемую комнату и слышит там лишь собственное сердцебиение, циркуляцию крови по всему телу, шевеление собственных внутренностей и слюны. С той разницей, что я слышала звуки, которые обычно слышны в наше отсутствие. Я услышала скрип деревьев – до этого я не знала, что деревья в лесу скрипят, словно разговаривая друг с другом на своем языке. Это накладывалось на хлопанье крыльев какой-то невидимой птицы, крик другой, а затем еще одной и шелест колышущейся у меня под ногами травы. Да, словно смещение звука: кажущееся отсутствие звука само по себе становилось новой звуковой палитрой. Ведь бывало, что люди добровольно заходили в комнату, полностью отрезанную от любых источников света, чтобы испытать «реальную» темноту. Зачем? Ведь в самóм свете так много темноты – например, вот эти вот бесконечные, зыбкие, движущиеся, переменчивые светлые и темные пятна.
Неспроста же действие многих народных и волшебных сказок происходит в лесу.
Некоторое время какая-то дура внутри меня ожидала, что дальше произойдет нечто в таком духе:
а потом я услышала какие-то звуки, видимо, где-то неподалеку, по левую руку от меня, работали люди, так что я направилась к ним, и они показали мне дорогу обратно к тропинке,
или:
но вскоре до меня донесся знакомый запах, и я поняла, что недалеко разводят костер, так что мой нос повел меня в сторону дыма, и, выйдя на прогалину, я наткнулась на людей, которые жили в лесу / работали в лесу / проводили день в лесу / готовили что-то на костре, они угостили меня и составили мне чрезвычайно хорошую компанию,
но ничего подобного не произошло.
В действительности я заблудилась.
Я была одна.
Я больше не слышала шума автомобилей, доносящегося с трассы.
Спускались сумерки.
Я понятия не имела, где я и в какую сторону идти.
Было только то, что было.
Я опустилась на корточки в молодую высокую траву рядом со старым колючим кустарником. Я выдернула крошечный шип из своего рукава и вытянула руку, чтобы отбросить его от себя на мох. Но потом остановилась и поднесла его к глазам, чтобы рассмотреть повнимательнее.
Шип казался таким маленьким на кончике пальца, что рубчики на подушечке выглядели очень широкими. Он был черным и жестким: когда я сжала его пальцами, он ничуть не поддался. На конце у него был крючочек, и на светлом фоне указательного пальца я рассмотрела, что крючок этот был изогнутым и искусно выполнял свою задачу – отпугивать, проникая сквозь поверхность того, кто попытался бы умышленно или неумышленно сожрать, повредить или тронуть растение, от которого этот шип отвалился.
Он казался идеальным произведением инженерной мысли.
Я повесила его обратно на то место рукава, за которое он зацепился, и он растворился в материи.
Я села на поваленное старое дерево, поросшее плющом. Деревья надо мной зеленели свежими яркими побегами. Обрамленный зеленью лоскуток неба перечеркнула птица, крикнув что есть мочи.
Деревья разговаривали на своем языке.
Свет и тьма чередовались.
Я знала лишь о собственном отсутствии.
Я ощущала лишь призрачную возможность, иное присутствие – чистое, как неиспорченный воздух.
Кроншнеп
То ли прощай, то ли здравствуй:
мне четыре с половиной года. Дневной свет проникает сквозь стеклянную панель нашей входной двери за спиной матери, пока она, собираясь бросить нас с отцом, – будто в ней кончился бензин, кончилось терпение, будто она растратила все деньги или истекло ее членство, – прижимает меня в прихожей к своим ногам. Потом она опускается, чтобы ее лицо было на одном уровне с моим, кладет руки мне на плечи и говорит:
– У тебя все будет хорошо. Я за тебя не волнуюсь. Потому что… знаешь что? Есть собака – большая, с очень густым мехом, ну прям волк, по правде, это не собака, а волк и есть, и он сидит прямо возле тебя.
Я озираюсь вокруг, но никакой собаки или волка нигде нет.
– Ты его не видишь, – говорит она. – А я вижу.
– Вроде тех собак, что приводит с собой дядя, который приходит за деньгами? – говорю я.
– Еще свирепей. И она твоя, а больше ничья: она принадлежит тебе, а ты – ей. Она никогда тебя не оставит, и она желает тебе добра, – говорит она.
Никакой собаки или волка нет. Вообще ничего такого. Но она смотрит на меня так, будто кого-то видит.
Это вообще было на самом деле? Я понятия не имела.
Может, отец рассказал мне обо всем позже, чтобы меня подбодрить, что-то для меня скрасить? Или это придумала я сама, чтобы подбодрить себя – или даже отца? Скорее всего.
Я не знала почти ничего – только то, что рассказывал отец, а он почти ничего не рассказывал.
О том, что она любила эти тополя и тэдэ.
О том, что умильные и простые фортепианные мелодии доводили ее до слез, до бешенства.
Мне нравилась эта ее ипостась. Нравилось представлять, что мать бесила именно наглость этой умильной простоты, которая почему-то напоминала ей о молчаливом аккомпанементе этих мелодий – сложных и жестоких вещах, которые так просто происходили повсюду.
Я представляла себе все это из-за чего-то другого – из-за самых ярких деталей того, что отец о ней рассказывал.
Однажды, когда мать была еще ребенком и жила в Ирландии, а одна из ее сестер тяжело заболела, мать послали за врачом. Ей было одиннадцать лет. Переходя через поля, она повстречала молодую «странницу»[14] с младенцем. Женщина попросила у нее денег.
У девочки, которая однажды станет моей матерью, денег не было. В смысле совсем. Не было даже денег заплатить врачу – лишь надежда, что он, возможно, все же придет. Но врач был другого вероисповедания, и семья моей