Шрифт:
Закладка:
— Верно, капитан, так с ними и надо! — воскликнул Сидорин, с сожалением откладывая обсосанный и обгрызенный кусок рыбьего хребта. — Твердость — это главное, иначе съедят. Я только в командировках и спасаюсь. Единственное преимущество моей специальности. Если б в конторе сидел весь год, давно бы повесился... — Он вытер пальцы носовым платком. — Так возьми меня с собой на охоту, капитан. Пока будешь с ружьем бродить, я спиннингом побалуюсь, глядишь, щуренка на уху зацеплю. А?..
Пашин пришел расстроенный. Но внутренне он даже радовался: мелкая неудача отвлекала от тяжелых мыслей.
— Вот какая штука, Микешин, ведро твое утопил... Черт его знает — дернуло и вырвалось... Никогда такого не случалось.
Баржа входила в протоку. На мгновенье тучи прорвало и у самой кромки леса показался краешек солнца. Красный свет залил остров, а река оставалась темной и холодной. Остров загорелся тальниковым костром.
Малышка заплакала — такая чистюля и привереда, не может минутку пробыть в сыром. Галя ворчала на нее, но в душе радовалась, что чистюля...
Развернула одеяльце, скользнула рукой по плотному кокону пеленок, нащупала парную влагу. Прижав дочку к груди, ловко расправила клееночку, оставшуюся на одеяле, разложила сухое и только после этого сняла мокредь; повесила на бортик колыбельки; незамоченным концом обтерла животик и ножки.
Выглянуло солнце. Положила девочку на колени под теплые лучи. Кожица засветилась нежной матовостью. Глаза не могли насмотреться. И не верилось, что это все от тебя отделилось, тобой рождено — такими грубыми казались собственные руки, кожа...
Дочка успокоилась и смотрела вверх, то ли на летящие над баржей облака, то ли на мать, или на потолок — не поймешь. И Гале чудилась во взгляде ее жутковатая глубина, дочь словно пришелица из другого мира, недоступно-чистого и высокого. Сладкий, страшноватый миг, всегда застававший врасплох: неясные мысли и предчувствия, радость и растерянность, и ожидание невиданного озаренья, чуда, и смутная догадка, что чудо это перед тобой...
Находило такое не часто, но когда находило, Галя удивлялась себе, дивилась, что может еще думать о чем-то необычном и возвышенном... Но это все один миг, одно неприметное почти дуновенье...
Набежала туча, сразу попрохладнело, Галя навернула сухой подгузник, но запеленать не удавалось — девочка радостно сучила ножками, подгузник разматывался, и все приходилось начинать сначала. Наконец закутала в одеяльце и положила в колыбельку.
И взглянула на берег, хоть смотреть отсюда нелегко — высокий обрыв, как стена. Галя уже чувствовала, что Саша возвращается, и, увидев его, не удивилась и не обрадозалась. Тут же она отметила, что он не один. Встречаться с ним при посторонних не хотелось, да и не будь никого, все равно ушла бы... Подхватила дочку и поспешно улизнула из рубки, стараясь остаться незамеченной.
Ветер был сырой, сквозняковый. Галя подумала, что каюту выдуло и надо затопить печку, и еще надо постирать, и еще — сварить на обед кашу, и еще... Что ж еще?
Спускалась по крутому трапу, осторожно нащупывая ногой каждую ступеньку. Давно научилась соскальзывать вниз, почти слетать, едва касаясь поручней, а тут шла с опаской, ноги дрожали, и все ждала — вот сорвется, и представлялись страшные картины...
Уложила девочку на рундук, прикрыла шалью, побаюкала; та согрелась и задремала.
Однообразно шлепали по борту волны и ветер подвывал. Потом застучали шаги на палубе. Галя не думала, что так мучительно будет услышать этот звук. Она настраивала себя к равнодушию, к отчужденности от мужа — пусть живет, как хочет, и делает, что знает. А вот услышала шаги и метнулась к трапу, и удержала себя, и к прежней обиде прибавилась новая — вспомнила, что у Саши в руках — ничего... Хлеба, значит, не принес.
Опустила голову и увидела слезы на коврике под ногами: капельки разбивались и расплывались. Не ждала слез, хотела сделаться независимой, самостоятельной, холодной, а увидела, и решимость пропала. Сжала виски ладонями, присела на корточки и расплакалась. Показалась себе всеми забытой, никому не нужной, несчастной, заброшенной в глухих просторах. Представилась давящая безмерность реки, тайги и болот, охвативших со всех сторон ее и дочку на этой железной скорлупке.
Волны и ветер были невыносимы, она слышала их даже через собственные рыдания, они преследовали ее теперь днем и ночью, стали единственной мелодией, пронизавшей жизнь.
Галя подползла к рундуку, уткнулась в одеяльце, вдохнула тепло ребенка и заплакала еще горше.
Голову ломило, под щекой намокло. Но после слез сделалось легче, обиды в них растворились. Не открывая глаз, Галя прислушивалась к дыханию девочки — его безмятежность, размеренность успокаивали, перебивали рваные шлепки волн и опостылевший свист штормового ветра...
Она стала различать мужские голоса, приглушенные переборками. Не хотелось их слышать, но, раз уловленные, теперь они навязчиво лезли в уши, как волны и ветер. О чем говорят — не понять. Сашин голос выделялся из других, и она знала, что он хвастается, и колыхнулась неприязнь, почти отвращение, она зажала уши руками, а голос все звучал, теперь уже внутри, и от него нельзя было избавиться.
Отчужденность к мужу открылась еще во время беременности, Уже тогда с Галей стали случаться приступы ненависти, пугавшей ее... Вроде падучей... Безумие какое-то... Она не могла бы сказать, откуда ненависть, отчего? Был он внимателен и, пожалуй, нежен, ухаживал за ней, и она все принимала, как должное. Но в одночасье что-то ломалось в душе, смещалось что-то, словно открывались неизвестные раньше слои темных чувств, овладевавших ею сразу, целиком, превращавших ее в одержимую. Она набрасывалась на мужа по ничтожному пустяку и разматывала эту малость до бесконечности, как факир, вынимающий изо рта ленту, опутывающую всю сцену. Ссора взрывалась, обломки, дым, неразбериха заполняли вечер, ночь и, случалось, день или несколько дней.
В это время она мужа терпеть не могла, самый вид его, повадки, голос были невыносимы. Если б не опасенье за ребенка, который тогда таился в ней, она, наверное, набрасывалась бы на мужа