Шрифт:
Закладка:
— Простите, мадам… Какое сегодня число?
— 14-е, сударь. Да вы не волнуйтесь — платить за квартиру ведь только завтра…
«Квартира, — подумал Бубнов, весь просияв, как натертая мелом медная пуговица. — Нашла тоже предмет для огорчения… А вот заставить бы тебя, матушка, повозиться с балом для прессы — посмотрел бы я тогда на тебя, ячмень тебе под мышку!»
ПАСХАЛЬНЫЙ СЮРПРИЗ
Алюминиевые копи сегодня пусты. Если идти по верхнему краю, они, как в чашке. — по крутым бокам зигзагами вниз уходят жирные коричневые пласты; перевернутые тачки, ржавые вагонетки и воткнутые в землю лопаты, словно брошенные детские игрушки…
Словно дети без всякого плана исковеркали бока и дно оврага, вырыли ямы, провели игрушечные рельсы, прокопали узенький туннель, — надоело, бросили и ушли… У площадки, где обрывались рельсы, мертво желтел похожий на гигантскую опрокинутую песочницу приемник, откуда руду пересыпали в грузовики.
Бывшему агроному Павлу Пастухову весь этот голый, как ободранная корова, пейзаж давно осточертел, — на ладонях незаживающие пузыри, все тело с головы до пяток проедено красновато-бурой пылью руды. Но дорожка к лесу шла над копями — и всегда по праздникам он останавливался на полпути и смотрел: так непривычен был безлюдный, празднозияющий кратер копей…
Конечно, это только временный и не особенно страшный ад, конечно, «настоящее» начнется, как только он выберется отсюда. Агроном же он, черт возьми — первая профессия в мире, — а не связка мускулов, двуногий двигатель тачки. Голова свободна, руки и ноги сильны, — но вот шел уже третий год, все то же: мутный гул взрывов, кирка, лопата, тряска вагонетки да механическое, как у дрессированной собаки, втягивание головы в плечи, когда скрежещущий вагончик вкатывался в низенький туннель… Два с лишним года… Он посмотрел на дощатую клетушку-контору, — гнуснее всего то, что он, кажется, стал уже привыкать. Разрезать веревку нетрудно, но — куда пойдешь? Не знал Пастухов на всей земле ни одного адреса, где бы его ждали, улыбнулись навстречу и сказали: здесь.
Он поднес к лицу ладонь ребром, ниже глаз, — копи исчезли. Вдали серым ящиком с замшелой пирамидальной митрой вздымалась над местечком надоевшая колокольня. Скучными каменными бараками жались друг к другу старые дома… Клопы, ревматизм, сырость… Дальше, чуть опушенные свежей зеленью, вдоль дороги тянулись платаны. Грузно наплывающие крутые облака. Похожий на верблюда, бесконечно чужой, далекий холм… Пестрая гусеница поезда с рокочущим гулом весело всползает на мост, сорока плавной бесшумной стрелой летит черт ее знает куда, толстяк в забитом пылью автомобиле подпрыгивает на повороте и ныряет в лес… Один он, бывший агроном Павел Пастухов, как муха на липкой бумаге, — ни-ку-да…
Он зашагал к лесу и от скуки стал гадать: если до того камня четное число шагов — уедет в этом же году. Перед самым камнем стал фальшивить и подгонять шаги — но ничего не вышло. Метнул, как копье, остроконечную палку в груду песка: если вонзится… Но палка с грубым треском растянулась на кремнистой дорожке. К свиньям собачьим… Чепуха.
Вдоль опушки протянулись чахлые сосны с горшочками у стволов. Бурая смолистая кровь застыла бугорками у зарубок, тощие лапы безжизненно сквозили в чаще. Взрывая толстыми подошвами вереск, дошел он, как всегда, до старого каменного столба — в выбеленной нише, в цветном ободке желтел католический крест из лучинок, — какая-то прохожая душа смастерила… И он вдруг вспомнил: да ведь сегодня русская Пасха. Шевырев просил к обеду не запаздывать — сегодня же пасхальный обед по раскладке.
С горы идти было веселее, — сердце стучало ровнее, в руке болталась светлая метелочка вербы, камушки, гулко журча, катились вниз… Что ж… Все-таки Пасха…
* * *
Десяток дощатых стойлиц, цыганское жилье, — вытянулись в ряд. В трех крайних, почти у дороги, жили русские. Сквозь распахнутые двери сразу было видно, что жильцы-соседи мало были похожи друг на друга… На стене у Шевырева висели, притиснутые кнопками, генералы: над ними кавказский, в бурых облезлых ножнах, кинжал и выцветший юнкерский погон с продетым сквозь петлю блеклым бессмертником. У Пастухова висели штатские: Пушкин, Гоголь, Толстой и, не по рангу рядом, грузный Апухтин: сбоку, на покоробленной доске, пестрела стопка книг. Провансальские мухи, впрочем, с одинаковым усердием, перелетая из двери в дверь, засиживали и военных, и штатских, наполняя клетушки несносным жужжанием… В третьей каморке мухам было мало радости: на стене из-под куцей простыни торчали разглаженные концы брюк — синих, коричневых, серых, — но над простыней свисали с потолка липкие спирали бумажек. Чагар-Туганов любил порядок, а романтику свою насыщал заботой о гардеробе, на что у него были свои особые, веские причины…
Соседние стойлицы были наглухо заколочены, — только в самом крайнем, против колодца, жил угрюмый итальянец, по целым часам в свободные дни строчивший у порога на мандолине то «Санта Лючию», то «Интернационал». Пробовал он, было, прислушавшись к русским голосам, разучить и «Коль славен» — но ничего не вышло. Жил он в стороне, стряпал отдельно, с русскими хмуро здоровался по утрам, дергая мохнатой головой, словно осу сгонял с носа. И даже когда брился перед бараком, склонив к зеркальцу толстые, баклажанного цвета щеки, — он поворачивался всегда к соседям широкой, как шкаф, спиной. Равнодушие, впрочем, было обоюдное. Против «Санта Лючии» русские соседи ничего не имели, но «Интернационал» вызывал в памяти далеко не лирические воспоминания…
В это пасхальное воскресенье итальянца, слава Богу, не было дома и можно было расположиться на воздухе на полной свободе. Поставили под помолодевшим, шелестящим свежей листвой каштаном столик, покрыли его чистой шершавой простыней. Шевырев постарался: спрессованный с вечера творог, пересыпанный сахарной пудрой, сошел за сырную пасху; яйца окрасил лиловым анилиновым карандашом; кусок тугой ветчины, расставшийся, наконец, с витриной местечковой лавочки, вполне заменил окорок. И посредине — гордость стола — штоф кальвадоса, заправленный какими-то былинками, которые Шевырев разыскал за бугром и, упрямо обманывая самого себя, называл зубровой травой. У ног из ведра уютно торчали, словно жаворонки из гнезда, горлышки пивных бутылок. Ведь вот — и глушь, а почти полный парадный комплект соорудили. Не поросят же из Марселя выписывать…
Чинно уселись. Вся в коричневых подтеках рабочая рубаха отчаянно размахивала рукавами над забором — у людей, мол, праздник, а ее так и не отмыли… Но сидевшие за столом на рубаху и не смотрели, — белье и