Шрифт:
Закладка:
Мы сделали ему брыжжи из гофрированной бумаги с окорока, завязав спереди бант. Он кивал головой, как фарфоровый мандарин.
Мы облепили ему кисти рук слюдой, и вымазали ладони жженой пробкой, и обвили руки узенькими рюшами с котлет, и связали обе руки вместе бечевкой. Мы нафабрили ему усы рыбьим клеем и завернули их кверху. Он имел очень воинственный вид.
Мы перевернули его спиной кверху, пришпилили фалды фрака между лопатками и прикрепили к ним розетку из котлетного рюша. Мы перетащили красное сукно из бальной залы в буфет и запеленали в него Дживона. Всего было шестьдесят футов красного сукна, шириной шесть футов, и Дживон превратился в грузный толстый сверток, из которого торчала наружу одна только его изумительная голова. В завершение всего мы связали излишек сукна пониже ног кокосовой веревкой, туго, как только могли. Мы так были злы, что почти не смеялись.
Только мы успели закончить, как послышался грохот фургонов, увозивших стулья и прочее добро, которое жена генерала давала взаймы для бала. Мы и взгромоздили Дживона, под видом кипы ковров, на один из фургонов, и они укатили прочь.
Но всего необыкновеннее то, что с этой минуты я более не слышал о Дживоне. Он как в воду канул. В дом генерала вместе с коврами он не был доставлен. Он попросту погрузился в мрак истекающей ночи и был поглощен им. А и то может быть, что он умер и его выбросили в реку.
Но нужды нет, жив он или мертв, я не раз задумывался о том, каким образом он отделался от красного сукна и сливок. И до сих пор еще продолжаю недоумевать, согласится ли когда-либо м-с Диме возобновить со мной знакомство и удастся ли мне изгладить впечатление от тех гнусностей, которые Дживон распустил о моих нравах и обычаях между первым и девятым вальсами Афганского бала. Они липнут крепче всяких взбитых сливок.
Словом, подавайте мне Трантера с Бомбейской стороны, живым или мертвым! Я предпочел бы мертвым.
Ресслей из министерства иностранных дел
Одним из многочисленных проклятий нашей жизни в Индии является недостаток атмосферы, в том смысле, в каком понимают ее художники. Нет сколько-нибудь заметных полутонов. Люди выступают резко и грубо, и нечем их смягчить, и не с чем их сравнить. Они делают свое дело, и в конце концов проникаются мыслью, что нет ничего, кроме их дела, и нет ничего выше их дела, и что они-то и есть те самые винты, на которых вертится вся администрация. Приведу пример этого настроения. Один писец смешанной расы разлиновывал однажды бланки в платежной кассе. Он сказал мне: «Знаете, что случилось бы, если бы я прибавил или убавил одну строчку на этой странице?» Затем, с видом заговорщика: «Это дезорганизовало бы все платежи казначейства во всем государстве! Подумайте только!»
Если бы не это заблуждение относительно чрезвычайной важности их личных занятий, полагаю, что все эти люди просто-напросто взяли бы и покончили с собой. Тем не менее их слабость очень надоедлива, в особенности, когда слушатель сознает, что грешит точно тем же.
Даже министерство и то воображает, что поступает превосходно, когда предписывает переутомленному чиновнику установить количество долгоносиков на пшеничных полях в округе в пять тысяч квадратных миль.
Был однажды в министерстве иностранных дел человек, достигший средних лет в ведомстве и способный, по словам непочтительных юнцов, повторить во сне «Трактаты» Эчисона, начиная с конца. Что он делал с накопленными им знаниями, известно было одному министру, а тот, разумеется, не стал бы разглашать этого. Имя этого человека было Ресслей, и в то время принято было говорить, что «Ресслей знает о Центральной Индии больше, чем кто бы то ни было на свете». Тот, кто так не говорил, обвинялся в недомыслии.
В наше время чаще требуются люди, способные разобраться в пограничных осложнениях, но в дни Ресслея много внимания уделялось центральным государствам Индии. Их звали «средоточиями» и «факторами» и всякими иными внушительными наименованиями.
И здесь-то особенно остро давало себя знать проклятие англо-индийской жизни. Когда Ресслей возвышал голос и заговаривал о таком-то порядке наследования такого-то престола, министерство иностранных дел хранило молчание, а начальники департаментов лишь повторяли последние два-три слова из фраз Ресслея, приговаривая «да, да» и воображая, что помогают империи бороться с серьезными политическими затруднениями. В большинстве крупных учреждений всю работу исполняют два-три человека, в то время как остальные сидят по соседству и разговаривают, дожидаясь, чтобы начали сыпаться созревшие ордена.
Таким работником в «Фирме Иностранных Дел» был Ресслей, и, чтобы удержать его на высоте, когда подмечались признаки переутомления, начальство няньчилось с ним и твердило ему, что он выдающийся малый. Будучи человеком стойким, он не нуждался в лести, но та, которую он получал, укрепляла его в убеждении, что нет существа более абсолютно и безусловно необходимого для непоколебимости Индии, чем Ресслей из министерства иностранных дел. Могли быть и другие хорошие люди, но известным, почитаемым и самым доверенным из всех был Ресслей из министерства иностранных дел. Наш тогдашний наместник превосходно умел «сгладить» своенравную особу и подбодрить приунывшего маленького человека и добивался таким образом того, что вся его упряжка шла нога в ногу. Он-то и внушил Ресслею то убеждение, о котором я упомянул выше, а даже и стойкие люди склонны закачаться от наместнической похвалы. Был даже случай… но это другая история.
Вся Индия знала фамилию и должность Ресслея – все это значилось в адрес-календаре Такера и Спинка, но кто он такой сам по себе, что он делает, в чем заключаются его личные заслуги – об этом знали едва ли пятьдесят человек. Все его время было поглощено работой, и ему некогда было заводить знакомства, разве только с умершими раджпутанскими вождями с ахирскими пятнами на гербах. Из Ресслея вышел бы превосходный служащий департамента геральдики, если бы он не был бенгальским чиновником.
В один прекрасный день, в промежутке между часами занятий, с Ресслеем стряслась большая беда – захлестнула его, опрокинула и оставила задыхающимся и беспомощным, как если бы он был маленьким школьником.