Шрифт:
Закладка:
— Вы к Ивану Николаевичу? — И, видимо, желая получить на чай, прибавил: — Не извольте ходить, их дома нету, они в шахматы ушли играть.
— Не путай ты меня, — зарычал на него поэт, — я сам Иван Николаевич. Пусти! Иностранца ловлю!
Швейцар испугался почему-то и ушел в пещеру, а Иван побежал вверх по широким ступеням. Почему-то он догадался, что беглец скрылся в квартире «67», и длинно позвонил.
Ивану открыл маленький самостоятельный ребенок лет пяти, не удивился, что пришел неизвестный, впустил Ивана, а сам куда-то исчез. Иван увидел в тусклом свете слабой лампочки под потолком облезлую шапку на вешалке, велосипед без шин, висящий на стене, сундук, окованный жестью, словом, все то, что бывает в каждой передней, и устремился в коридор. «В ванной спрятался, понимаю», — подумал он и рванул дверь. Крючок соскочил, и Иван действительно оказался в ванной комнате, где было еще меньше света, чем в передней. В ванне, некогда белой, а теперь выщербленной, выбитой, покрытой черными язвами, стояла голая гражданка, вся в мыле. Она близоруко прищурилась на ворвавшегося Ивана и сказала, очевидно, не узнав его:
— Бросьте трепаться, Кирюшка! Сейчас муж придет. Вон сейчас же! — и засмеялась, мокнув мочалкой Ивана.
Иван, как ни был воспален его мозг, понял, что влопался, что произошел страшнейший конфуз, но, не желая признаваться в этом, сказал укоризненно:
— Ах, развратница, развратница!
Через секунду он был уже в кухне. Там никого не было. В окно светил фонарь и луна. На необъятной плите стояли примусы и керосинки. Иван понял, что преступник ушел на черный ход.
Он сел, чтобы отдышаться, на табурет, и тут ему особенно ясно стало, что, пожалуй, обыкновенным способом такого, как этот иностранец, не поймаешь.
Сообразив это, он решил вооружиться свечечкой и иконкой. Пришло это ему в голову потому, что фонарь осветил как раз тот угол, где висела забытая, в пыли и паутине, икона в окладе, из-за которой высовывались концы двух венчальных свечей, расписанные золотыми колечками. Под большой иконой помещалась маленькая бумажная, изображающая Христа. Иван присвоил одну из свечей, а также и бумажную иконку, нашарил замок в двери и вышел на черный ход, оттуда в огромный двор и опять в переулок.
Новая особенность теперь появилась у Ивана Николаевича: он начал соображать необыкновенно быстро. Так, например, выйдя в переулок и видя, что беглеца нету, Иван тотчас же вскричал: «А! Стало быть, он на Москве-реке! Вперед!» Хотя почему на Москве-реке, стало быть, нужно было бы спросить у Ивана. Спросить, однако, было некому, тротуары были пустынны, и Иван побежал по лабиринту переулков и тупиков, стремясь к реке.
Неизвестно, через сколько времени и каким образом Иван оказался на громадном гранитном амфитеатре, спускающемся к воде. Амфитеатр был весь усеян снятой одеждой и голыми или полуголыми людьми. Меж них Иван пробрался к самой воде. Он чувствовал, что очень, очень вымотался, что физические силы его покидают, и решил искупаться.
Огненные полосы от фонарей шевелились в черной воде, от нее поднимался легкий запах нефти. Слышались всплески, люди по-лягушачьи прыгали в воду и плавали, фыркая и вскрикивая от наслаждения.
Бормоча что-то, Иван дрожащими руками совлек с себя одежду и опустился в воду. Тело его получило облегчение в ней, ожило и окрепло, но голове вода не помогла, сумасшедшие мысли бушевали в ней.
Когда Иван вышел на гранит, он сразу убедился, что оставленной им без присмотра одежды его и тапочек нету. На их месте лежали совсем другие вещи, именно — грязные полотняные кальсоны и сорочка, продранный локоть которой был заколот английской булавкой. Из вещей же, принадлежавших Ивану, некурящий похититель оставил лишь свечу, иконку и спички.
Иван, не волнуясь и не жалуясь никому на то, что его обокрали, будучи теперь равнодушен [к тому], во что одеваться, надел сорочку и кальсоны, взял свечу, иконку и спички и покинул гранитные террасы. Вскоре он вышел на Остоженку. Наряд Ивана был странен, но прохожие мало обращали на него внимания — дело летнее, а тут еще человек, наверное, выпивши.
— К Грибоедову, вот куда, — хрипло сказал Иван, — убежден, что он там! — и тронулся дальше.
Теперь в Москве уже был полный майский вечер. Все круглые часы на углах горели, все окна были раскрыты, во всех виднелись оранжевые абажуры, отовсюду неслись звуки оперы «Евгений Онегин», передаваемой по радио, грузовики, неугомонные и ночью, носились с грохотом по улицам, из подворотен слышались балалайки и гармоники, из дверей — детские голоса.
Иван, которого уже пугали вспышки зеленые, желтые и красные, Иван, оглушаемый гудками и густым хриплым ревом генерала Гремина из каждого окна, с каждого столба, углубился в переулок, где было не так страшно, и тут следы его пропали.
Глава 5. Дело было в Грибоедове
Белый, большой, двухэтажный дом старинной постройки помещался в глубине небольшого и чахлого сада на бульварном кольце и носил название «Дома Грибоедова». Говорили, что некогда он принадлежал тетке Грибоедова, хотя, сколько помнится, никакой тетки у Грибоедова не было. Так что надо полагать, что рассказы о том, как Грибоедов в этом самом доме, в круглом зале с колоннами, читал старухе сцены из «Горе от ума», представляют собою обыкновенные московские враки.
Но как бы то ни было, в настоящее время дом был во владении той самой московской ассоциации литераторов, или Массолит, секретарем которой и был Александр Александрович Мирцев до своего появления на Патриарших прудах. Комнаты верхнего этажа были заняты различными отделами Массолита и редакциями двух журналов, вверху же находящийся круглый зал отошел под зал заседаний, а весь нижний этаж был занят популярнейшим в столице писательским рестораном.
В половину одиннадцатого вечера в довольно тесной комнате вверху томилось человек двенадцать литераторов разных жанров, ожидающих опоздавшего Александра Александровича. Компания, рассевшаяся на скрипящих рыночных стульях, отчаянно курила и томилась. В открытое в сад окно не проникала ни одна свежая струя. Москва накалила за день свой гранитный, железный и асфальтовый покров, теперь он весь жар отдавал в воздух, и было понятно, что ночь не принесет облегчения.
Драматург Бескудников вынул часы. Стрелка ползла к одиннадцати.
— Однако, он больно здорово запаздывает, — сказал поэт Двубратский, сидящий на столе и от тоски болтающий ногами, обутыми в желтые туфли на толстенной