Шрифт:
Закладка:
Новое помещение, куда перевел меня доктор, называлось больницей лишь по недоразумению. Оно носило характер большой проезжей дороги, покоторой от зари до ночи двигались пешеходы разного чина и ранга. В освобождавшемся же кабинете доктора, сейчас же примыкавшем к комнате больных, в послеобеденное время арестованные нередко предъявлялись филерам, или велись допросы политическим. Это совмещение в приемной доктора столь противоположных функций внедрялось и нашу больничную обстановку раздражающим элементом, от которого сильно нарушался наш покой и еще больше наши занятия. И порой какая-нибудь из больных, приведенная в ярость присутствием шпиков или жандармов вот тут, рядом, совсем около нас, стуком в дверь и криком выгоняла из кабинета охранников. Некоторые, уходя, грозили расправиться с «больными» по-настоящему…
В первые дни по переводе в больницу там из политических никого не было, и со мной находилась неотлучно уголовная сиделка Домна, чуть ли не в десятый раз отбывавшая наказание за мелкое воровство. Немолодая, корявая, непригожая с виду, имевшая двух взрослых, хорошо воспитанных дочерей, женщина эта была натурой сложной, интересной, необычайно щепетильной, до мелочности честной в период сиденья в тюрьме, чувствительной к малейшему проявлению участия, внимания. В тюрьме она глубоко и сильно страдала. За два года до моего знакомства с Домной она так же и в том же звании сиделки находилась при политической в лазарете. Однажды утром, после уборки камеры, заключенная, не найдя снятых ею вечером двух дорогих колец, обвинила в покраже Домну. Выметенный утром при уборке палаты сор был уже отнесен на мужское отделение, в общую свальную яму. Домна клялась в невиновности, но кто же поверит «воровке»? Стоя на коленях перед начальником тюрьмы, Домна призывала все небесные кары на голову свою и своих детей, если это ее грех, просила пустить на двор мужского отделения перетрясти сор, — все тщетно! «Тогда у меня душа окаменела, сердце застыло, как будто все погибло и сама я пропала навсегда. Но тогда нашелся-таки человек, пожалевший меня. Этого человека я до самого последнего-вздоха моего буду вспоминать, призывать на него господнюю милость», — рассказывала мне эту историю Домна.
То был один из помощников начальника тюрьмы, действительно добрый и душевный Василий Иванович, — простота среди постоянной суровости, заглядывавшая иногда в человеческое сердце ласковым лучом. Он, испросив у начальника разрешение, взял двух уголовных, которые, пропустив сор через большое решето, нашли кольца в присутствии помощника. (На этом месте моя Домна смолкала, подавленная чем-то страшным, ужас и мучительная скорбь заполняли все ее существо). После обнаружения невиновности, Домна лежала долго на постели в полусознательном состоянии, и ей теперь было все равно, все безразлично, одна только мучительная безысходная тоска охватила ее. всю… Потом пришла к ней заключенная и, став на колени, просила простить, забыть. «Пошла от меня, ничего мне от тебя не нужно», — бросила ей Домна.
Эта же Домна знакомила меня с сидевшими раньше нас, с дочерью профессора Мержеевского и с Зинаидой Васильевной Коноплянниковой, убившей впоследствии генерала Мина. Она говорила в особенности о ней часто и много, с какой-то трогательной нежностью, и возвращалась опять и опять к воспоминанию о ней каждый раз с новыми деталями.
— Я видела-таки на своем веку много всяких, но такие редко встречаются, — каким-то тихим, взволнованным голосом рассказывала Домна, — все в ней пригнано, складно, ничего не забыто, наипаче любви и справедливости, внимания к простому народу.
Тюремное начальство, как рецидивистку, не любило Домну, пыталось не раз отправить ее, как уже осужденную, в Литовский замок. Литовский замок… Уже самое название этого старого мешка способно было родить смутное беспокойство, тревогу. Там режим стоял суровее, чем в других тюрьмах.
«Отбывающие» были отягощены продолжительными работами, свидания давались реже, чем в других местах заточения, добыть копейку было очень нелегко. Естественно, что Домна, очень дорожившая свиданиями со своими дочерями, отбивалась всеми правдами и неправдами, работала не покладая рук, лишь бы избежать отправки в Литовский. Нам, политическим, она не оказывала каких-либо нелегальных услуг, ничего выходящего из ряда своих обязанностей. Она просто с нами была хороша, душевна, много расспрашивала, интересовалась сущностью тогдашних направлений, довольно хорошо разбиралась не в одних людях, но и в вопросах жизни. Между тем, начальство женского отделения непритворно было убеждено в Домниной черной неблагодарности и измене, во всяких противозаконных услугах нам.
Когда-то Домна страдала трахомой; заразительный период, по определению доктора, давно миновал. Но не считаясь с мнением доктора и охраняя якобы Мержеевскую и Коноплянникову, заботливые сторожа решили экспортировать Домну в Литовский замок. Эту предупредительную меру Мержеевская и Коноплянникова находили ненужной для себя, по отношению же к сиделке чрезмерно жестокой, и даже зараза нимало их не пугала. В этот раз им удалось защитить горемычную женщину. В душе Домны сохранилась глубокая, неиссякаемая признательность к скромной и простой Коноплянниковой: — «Она меня, голубушка, отстояла, ведь, ссылку-то отменили. На своем веку я много видела бесчеловечья, но тут она меня, как птица свое дитя, укрыла. Никогда не давала она мне почувствовать мою греховность. Пила, ела вместе со мной, одним полотенцем утиралась», — вспоминала Домна.
Зинаида Васильевна Коноплянникова тогда была освобождена; в 1905 г. она приезжала в Женеву на короткий срок по серьезным делам. 13 августа 1906 г. в деревне Луизино, близ Нового Петергофа, на вокзале тремя выстрелами она убила генерала Мина за беспощадные расстрелы в Москве и на станциях жел. — дор. рабочих.
26 августа того же года, в одной из камер Трубецкого бастиона Петропавловской крепости происходил военно-полевой суд над 3. В. Коноплянниковой. Свою речь на суде она закончила так: «Вы меня приговорите к смертной казни. Где бы мне ни пришлось умирать — на виселице ли, в каторге ли, в застенках ли, я умру с одной мыслью: прости, мой народ! Я так мало могла тебе дать — только одну свою жизнь. Умру же с полной верой в то, что наступят те дни недалекие,
Когда трон, пошатнувшись, падет,
И над русской равниной широкою
Ярко солнце свободы взойдет.
В ночь с 28 на 29 августа Коноплянникова перевезена была из Петропавловской крепости в Шлиссельбург, где утром над ней была совершена казнь. Бодро взошла она на эшафот и сама надела на себя петлю.
Решение не ездить на допросы вызвало сначала со стороны властей самые нелепые и несуразные меры и приемы: то схватят возвращающуюся со свидания к себе в камеру; то вышедшую из бани, едва одетую, подхватят под руки. Выведенная за дверь женского отделения, похищенная вручалась поджидавшим там